Нассим Талеб: о черных птицах и ящиках

О чем здесь?

Здесь я считаю нужным дать набор конструктивных антитез, чтобы, когда идеи этого автора станут не только общим местом, но и мейнстримом, с ним не случилось того же самого, что в свое время случалось со многими мыслителями, не сразу осознанными, но поднятыми на щит: опрощенными и некритично оцененными.

Я бы проявил неуважение к столь выдающемуся мыслителю, если бы, ознакомившись с его работой, не написал комментарий. Читатель, конечно, может сомневаться, но материал про этого автора создавался, когда бОльшая часть книги была уже написана. Тем интереснее сопоставлять близкое, когда есть некий собственный взгляд: это значит, что ты не одинок в своей попытке сберечь здравость в иррационализирующемся мире. Финансист и философ Насcим Талеб на сегодняшний день, пожалуй, является вторым после Олега Григорьева (и еще раньше – Р.Бакминстера Фуллера) по времени ученым, чьи концепции мне как науковеду особенно интересно рассматривать по той причине, что некоторые идеи этого человека, равно как некоторые идеи двоих прочих, удивительным образом комплементарно подходят к тем вещам, что мне удавалось артикулировать из анализа собственных интуиций задолго до знакомства с ними. Обычно я не склонен забивать себе голову базой данных фамилий экспертов (это задача машины и этим одно время я также достаточно плотно занимался) – имена и фамилии у меня откладываются лишь в том случае, если  представляют предмет удивления – совпадения с моими собственными взглядами, неожиданную аргументированную конструкцию или адекватный компонент встраивания в некоторое целостное представление о мире. Однако многократно упоминаемого Талебом математика Бенуа Мандельброта я помню со времен "очаковских" – не с тех даже пор, когда нам в университете давали курс "постнеклассики", и даже не из популяризаторской книжки М.Гарднера "От загадок Пенроуза к надежным шифрам", купленной мной на первом курсе, а еще раньше, когда в приобретенном на "Горбушке" диске "Супер DOS коллекция" я обнаружил программу Fractint, представляющую собой единый каталог-коллекцию построителей самых разных фракталов с возможностью менять условия формул. Помнится, еще там были аутентичные Tetris от Пажитнова и Life от Дж. Конуэя; будучи элементарной логической моделью самоорганизации, Life представляет собой интересное поле для изучения примитивных условий возникновения случайностей. Еще помнится, в те времена (а был это 1994 год) в ходу были трехдюймовые дискеты, одна из которых  у меня была посвящена актуальной текучке, том которой был озаглавлен "Миндальный хлеб" – в честь талебова (тогда я еще не знал, что его) учителя.

Логико-кибернетический Талеб

"Черный лебедь" или "чорт из табакерки"? Говоря о первом как об обстоятельстве "Научного эмпиризма", Талеб часто подразумевает второго на уровне ожиданий, фрустраций и вытеснения. Я же веду речь преимущественно о черном ящике как о давно известной кибернетической модели (равно как о давно, но столь же не особо широко, известном понятии логической структуры вопроса). Здесь стоит вспомнить, как этот ящик представляется в искусстве и мифопоэтическом символизме, включая киноискусство и телепродукцию. Как правило, этот ящик кубический, и не обязательно черный – можно вспомнить: синюю шкатулку из "Малхоланд драйв" Линча; шкатулку де Маршана из "Восставших из ада"; мегаэкспериментальную тюрьму-душегубку из фильма "Куб"; не совсем кубический, но ровный прямоугольный обелиск из "Космической Одиссеи" Линча; черный ящик из телеигры "Что? Где? Когда?", а также приснопамятные Каабу в Мекке или Ковчег Завета. Куб, черный изнутри или снаружи – объект и символ вечной загадки, актуально данной тайны, но активной и влияющей на нашу жизнь столь существенным образом, что ее нельзя обойти. Этот объект – источник непредсказуемых возможностей, но еще не сами эти возможности. Последние и есть лебеди разной степени затемненности, и если он появляется из такого объекта в своей злой ипостаси, то это значит, что мы выяснили не все свойства этого объекта по результатам взаимодействия с ним, что, тем не менее, не может считаться пороком или огрехом познания в силу загадочной сути самого объекта; ошибка возникает из установки на принципиальную его познаваемость. Иное дело, если такая установка сознательно выбрана, то есть если есть сознательный выбор непредсказуемости в качестве синонима ошибочности. Однако непредсказуемость в модели "черного ящика" нормальна и естественна, ибо невозможно охватить все его свойства единой индуктивной "энумерацией", но можно выстроить с ним коммуникацию, которая будет цена как для объекта, так и для познающего его, и представлять собой не логические связи, выявляемые "в объекте", но те, что устанавливаются "с объектом". А значит, здесь оказывается работающей совершенно особая логика. К началу такой логики я в свое время подошел, когда задался вопросом о природе одноместных предикатов, придя к убеждению о мнимости разделения свойств и отношений: первые как предмет нелогической символизации выпадали из всего познавательного пространства. Между тем, если учитывать вещи вроде "красного мира" Рассела, то получается, что элементарным предикатом оказывается как раз бинарное отношение (а не маловразумительное "свойство"), только в случае свойств один из предметных термов этого отношения представлен самим наблюдателем; потому восприятие всякого свойства и даже разговор о нем уже сугубо прагматичен и эстетичен (а пророй и глубоко интимен), а всякая классификация (как упорядочивающая операция над одноместными предикатами) соотносима с порядком восприятия – что прекрасно дополняет квазиправильный характер четырех, известных в логике, принципов классификации. Так вот, в случае с моделью "черного ящика" оказывается возможным предполагать более, чем двухместные коммуникативные отношения, термами которых могут быть различные "предметно-реактивные" (назовем их так) характеристики черного ящика (а значениями этих термов будут, соответственно, области неизвестного); либо, с другой стороны, наблюдающего субъекта взаимодействия с ним, либо даже несколько субъектов наблюдения одной и той же области неизвестного, либо, возможно, даже несколько таких областей. Мультиплицировать предметные места коммуникационных предикатов можно по-разному – важно то, что в системе их исчисления одно из этих мест занимает субъект логического оперирования ими.

И здесь также не стоит прибегать к наивному солипсизму: во-первых, мы уже сразу погружены во многом сложный и непонятный для нас мир, а во-вторых, та или иная форма доверия есть предпосылка начала всякой коммуникации; ведь с тем, что мы полностью знаем, нет интереса и смысла коммуницировать – достаточно нечто ожидать и действовать в соответствии с ожиданиями. Между тем, мы пытаемся познать устройство даже "принципиально черных ящиков", находящихся за пределами возможности познания (которые, к оптимистической стати, всегда есть текущие возможности), именно для того, чтобы обнаружить там или исключить черных лебедей; однако не предполагаем при этом, что именно коммуникация, а не внешнее корреспондентское "познание устройства" создает чтойность сущего – как, например, личность, формируемая в ее общественном бытии, безотносительно к тому, осуществляет ли она познавательное препарирование других личностей и общественные институты, или нет.

***

Говоря о степенях и фракталах, Талеб (увы, но при обширном списке литературы) нигде не упоминает Лейбница (даже в "Антихрупкости", где он у него фигурирует один раз в совершенно косвенном контексте) с его идеями живой и мертвой сил, особенности которых связаны с расчетом движения тел различной массы через степеннОе выражение скорости. В "Лебеде" он сетует на то, что Мандельброт недопрояснил особенность понятия самоподобия, отчего оказалась возможность путаницы с понятием взаимной тождественности разномасштабных структур в пределах одного фрактала. Значимость именно подобия, но не тождественности, в свете выше излагаемого, состоит в структурном описании того, что касается межсубстратной трансляции форм, и несводимости следов к тому, чем или на чем он оставлен. Когда же трансляция некоторой формы или структуры происходит межмасштабно, то, чем бы этот феномен ни был, он представляет собой еще одну идею – предтечу "фрактального сознания" – кребсову "coinsibentia oppositorum" "минимума" и "максимума" (в определенном смысле соответствующих фуллеровым inward и outward), ведущую к аутентичному пифагореизму. И здесь же обнаруживается ключ к пониманию виртуалистической имплицитности – к ответу на вопрос о том, как "в меньшем заложено большее".

Можно ли в таком случае считать, что арифметико-алгебраическая категория степени есть особая категория причинности? И с чем она больше связана в смысле своего физического эквивалента – с доступностью ресурсного распространения (массой), энергией (силой), реализованной в динамике своего развертывания, или с лаконичностью формы, в которую энергия структурирована? Собственно, действие в масштабе и есть "нелинейность" – вернее, линейность межмасштабного действия. Хотя, опять же, именно Мандельброт ставил вопрос о привычке распознавать именно что межмасштабную отчетливость как условие нашей неспособности видеть то, что находится между самими "отчетливостями" – на примере непрерывного приближения к наблюдателю клубка зеленых ниток: сначала это зеленая "точка"[1], затем – все увеличивающийся кружок, затем – полоски ниток, затем – сами нитки, затем – их витая и тоже линейная структура; примерно так. А вот что "между" этими состояниями?   

Не будет преувеличением назвать Талеба своего рода "Мартином Гарднером" экономической науки. И, пожалуй, более, чем кто-либо, Талеб сегодня имеет отношение к социальному аспекту кибернетики жизнеспособных систем. Его важная заслуга состоит в том, что он пытается избежать иррационализации мировосприятия (уж столь очевидной сегодня), избегая при этом категоричности и ригористичности – порукой чему, по его собственным словам, является вполне себе классическое, хотя и редко встречаемое на рубеже XX и XXI веков в своем аутентичном  виде, сочетание эмпиризма со скептицизмом. Мои взгляды на науку по многим аспектам близки высказываемым тезисам, я с большим уважением отношусь к тому, о чем говорит этот продолжатель традиции нововременнЫх мыслителей – в том числе в смысле рассмотрения вопроса о том, лежит ли в основе религии вера или доверие, и как переводить слово "credo" – этимологическую основу слова "кредит", а также о том, что фактически является религиозной формой научной догматики, о чем идет речь в моей "Инвективе против диссертации". Его критичное системологическое отношение к углублению специализации, делающей субъекта действия уязвимым, и некоторые другие высказывания, демонстрируют близость его взглядов многократно мной упоминаемому и цитируемому Фуллеру. И, конечно, то, о чем говорит Талеб, представляет собой прекрасную методологическую базу для превращения изобретений из сферы "дизайна для реального мира" в смысле В.Папанека в инноватику – но уже в смысле его антихрупкости, интерпретация в котором задач и феномена дизайна еще должна быть осуществлена.

То, что касается его ключевого вопроса о случайных событиях, соответствует моему давнему интересу к логике вопросов, которой была посвящена моя первая, и весьма корявая, курсовая работа на философском факультете МГУ им. Ломоносова[2]. В то время я выбрал полем своих интересов именно эту, достаточно экзотическую для науки логики, тему, поскольку не столько много знал, сколько чувствовал, что именно в ней логика переходит в свое собственное инобытие. Согласно тому, что сегодня известно на этот счет, во всяком вопросе существует явная и неявная предпосылки, первая из которых выражает заложенное в вопрос суждение, выражающее знание либо заблуждение вопрошающего (в зависимости от истинности или ложности оного), тогда как вторая касается контексториентированного смысла задавания вопроса, относится к сфере логической прагматики и связана с метавопросом о том, зачем задан вопрос объектного уровня; в частности, от этого смысла зависит риторический статус вопроса. Еще одной составляющей вопроса, относящейся к его явной предпосылке, является так называемое "область неизвестного вопроса" или, иначе, и весьма оксюморично, говоря, "множество неизвестного вопроса" – поля, которое нужно было ограничить в ответе, который д.б. релевантен структуре неявной предпосылки вопроса. Согласно распространенной на тот момент точки зрения, восходящей к идеям финского логика Я.Хинтикки, основу структуры вопроса составляет суждение аристотелева вида SeP, где e – обобщенная связка бытия "есть", соответствующая четырем силлогистическим термам (a,e,i,o); в случае с примерным вопросом "какого цвета дух" такой явной предпосылкой оказывалось суждение "дух есть некоторого цвета". Такого же мнения тогда придерживалась и ведущий специалист в области логики вопросов и критического мышления Г.В.Сорина (не знаю, изменилась ли ее позиция впоследствии), с которой у меня был в то время академический спор. Я, в свою очередь, предположил, что наличие в рамках вопроса высказывательной метаструктурной матрицы вида T1cT2, где c – некоторая связка, {T1,T2} – нелогические термины, еще не означает ее тождественность структуре суждения – в частности, потому, что, собственно, пресловутое "множество неизвестного" не вписывается в категории констативно и позитивно данных непустых множеств, соответствующих субъекту и предикату и выражаемых на диаграммах Вена в таблицах истинности, интерпретирующих силлогистические отношения. Это "множество", поле или, если угодно, область неизвестного, однако же удивительным образом очерченного в натурально-грамматической и формально-логической (в меру допустимой формализуемости) структурах вопроса, было явно чем-то из ряда вон выходящим во всем корпусе логики, а сам вопрос, как оформленная основа философского удивления – чем-то выходящим вон из ряда прочих перформативов. Это была область пустоты или хаоса, находящегося в пределах рассмотрения логики как "науки о порядке", и это обстоятельство выглядело для меня весьма занятным: немножественное или, вернее, антимножественное (но едва ли пустотно-множественное в обычном теоретико-множественном смысле) неизвестного вопроса выглядело как дыра в основе основ строгости и точности научного знания, и я долгое время пребывал в непосредственном восприятии философского удивления этим обстоятельством, пока не пришел к выводу о том, что здесь имеется какой-то совершенно специфический тип системности познания, а также структурного упорядочивания мира посредством геометрически выраженных отрицательных величин[3]. Тогда же, изучая посвященные логическим аспектам вопроса материалы, я пришел к гипотезе о наличии связи последовательного ограничения "области неизвестного вопроса" с порядком приписывания избыточных или проваленных истинностных значений типа Решера и Ван Фрассена, а также к гипотезе о подобии последовательного ограничения "области неизвестного" вопроса иерархической глубине импликации (depth of implication) в логической формуле импликативного типа, связанной с информативностью таких формул, что на тот момент представлялось мне перспективным для разработки выводных или квазивыводных исчислений на основе вопросных выражений (запрещенных еще Аристотелем), необходимых, в свою очередь, для создания строгой методологии глубинных интервью и схожих с ними задач. Тогда же я обратил внимание на то, что вопросы типа Wh (who, what, when, how, etc.), задающие множество неизвестного вопроса по принципу указания его признака либо конструктивной процедуры (в отличие от "дизъюнктивных" вопросов и, в частности, ли-вопросов, задающих множество через перечисление его элементов), в явной предпосылке образуют весьма интересную конструкцию, фактически представляющую собой суждение о принадлежности (или соизмеримости) некоторого конкретного множества предметов некоторой, выражаемой формализуемой Wh-наречием, универсалии, являющейся максимальным ограничителем области неизвестного ("Какого цвета диван?" – о соизмеримости множества предметов мебели универсалии качества; "Сколько ягод в стакане?" – о соизмеримости множества продовольственных продуктов универсалии количества; "Зачем зажигают звезды?" – о соизмеримости множества астрономических объектов универсалии цели). И тогда же порядок последовательного отвечания на вопрос с одновременным уточнением его предпосылок (вполне в постструктуралистском духе а-ля П.Рикер), привлекающего последовательную интерпретацию привходящих посылок эмпирической (в практике моих опытов – новостной) фактуры я обозначил как деятельность по формированию своего рода "смыслового арртактора", представляющего собой систему содержательных мест, в связи с которых формировались перспективы "уверенно ожидаемого" тренда. Тогда я не был знаком с Талебом, однако сейчас можно сказать, что этот содержательный аттрактор, формируемый как отраслевая логика – с одной стороны, и как образующая поле массовизированного понимания чисто медийная докса "экспертно-журналистских комментариев" – с другой, позволяли предвосхищать структурирование темы в оптимальном для нее, или теперь уже "антихрупком", направлении и, тем самым, оправдывали "фракталоразмерное" понятие аттрактора. Наверное, можно было бы еще найти в этой теме немало любопытных догадок и гипотез, но к концу обучения в Университете меня стали интересовать более общие вещи, связанные с моделированием диалога (тематической частью которого оказывалась логика вопросов), а впоследствии – вещи куда более практические, но ключевой и, казалось бы, очевидный без погружения в научные дебри, вывод, который я для себя сделал – то, что именно вопрос является тем языковым, когнитивным и управленческим инструментом, разноаспектная структура которого позволяет организованно работать с неопределенностью как таковой.

Прекрасна критика Талебом бэконовской линейной модели  научной иерархии "от фундаментальной теории – к экономике и реинвестициям в фундаментальную теорию". Разумеется, такая теория идет вразрез со спонтанной "опциональностью". Талеб говорит о естественной живой практике как источнике науки; сам я эту тему не поднимал, и вопрос таким образом не ставил – у меня вместо этого имеется нарратив о примате искусства над наукой и о науке как искусстве познания, где как раз и оказывается уместным фейерабендово выражение "anything goes". Но за бюрократией критериальной науки, как за холстом в каморке Папы Карло,  как раз лежит кунст-коллекция редкостей и образцов как лучших или примечательных опционалов.

Он обозначает апофатический вид знания, как более сложный, нежели тот, что распространенно использует рационалистический человек рубежей XX и XXI веков, и привязывается им к Попперу и тонко намекает на "ученое назнание" Николая Кребса. Само же различие категорий апофатического и катафатического видов познания восходит к патристическому теогнозису, хотя слово "катафатический" сам Талеб в "Атихрупкости" не упоминает. Последнее же, безотносительно к своему историческому названию, у Талеба связано со школьно-гарвардско-бюрократическими вещами. Между тем, эти два вида знания оказывается возможным дополнить еще одним, особым, видом предпосылочного познания, или знания метауровня, не сводящегося ни к апофатическому созданию собственно информации (как ограничения возможностей), ни к катафатическому утверждению "правильных возможностей" (и как следующего из него, так и связанного с нимобратной связью, критериально-бюрократического устройства науки). Это метазнание и есть, собственно, предварительный поиск информационных лакун и связанная с ним логика вопросов (как часть логики смыслов) в широком и содержательном (не формальном) понимании. В этом же смысле различие апофатического и катафатического типов знания является предпосылочным основанием отвечания на всякий вопрос, но уже не относящимся к напрямую ни к явной, ни к неявной предпосылкам самого вопроса до акта его формулировки (артикуляции) и в процессе таковой, однако по факту его постановки перед актом отвечания задающим возможность выбора того, будет ли изменена неявная предпосылка вопроса (каузально – его цель, риторически – его пафос). И как раз именно апофатическая стратегия (не стану говорить "метод" или "эпистема") знания оказывается тем самым выбором, что позволяет осознавать или менять сам вопрос, меняя смысл поиска ответа и следующего из этого действия. Это даже нечто большее, чем "глубинное" уточнение вопроса по аналогии с каскадным "depth of implication". И наче говоря, глубина "фрактализации" уточняемого содержания имеет эмпирико-экспериментальный ограничитель как соответствующий человеческому естеству, однако способный к развитию, когнитивный инструмент. В действительности апофатический тип знания потому и не поддается систематизации в талебовом смысле, что по-риккеровски от управляемой "зоны точки контроля" идет управляющий сигнал к управляющей же "зоне вопроса", и размываются основания дихотомии управляющего и управляемого на уровне содержательных механизмов смыслополагания, по-фуллериански обнаруживая то, что у природы нет "верха" и "низа".

***

Взгляды Талеба также вполне соответствуют моим концепциям гельветического человека и внеэтатистского понимания республиканства (особенно когда он говорит о децентрализации и избавления от груза долгов, изрядно упоминая Швейцарию), а также моей идее кооперации малых групп, геодезически распределенных по пространству ойкумены и связанных в сеть локализированными сервисами коммуникаций[4]. При этом у меня со своей науковедческой позиции есть замечания к некоторым из тех вещей, на которые Талеб указывает. Так, в одном из своих выступлений[5], говоря о том, что инструменты логики не работают в случае комплексных систем вроде человеческого тела, попыткой управления коими занимается религия, он, скорее всего, имеет в виду обыденную натуральную логику, способность к которой является признаком хорошей средней образованности, и с этим можно согласиться. Иное дело – не упоминаемый им класс неклассических логик (прежде всего – квантовой как неимпликативной "недологики", а также – иной многозначной, модальной, деонтической, свободной, темпоральной и других), ориентированных как раз на разрешение проблем комплексности и множественности взаимосвязей, да и возникших как познавательные инструменты, ориентированные на операции с подобного рода сущностями и сложностями (собственно, в "Черном лебеде", рассказывая про обвал рынков 1987 года и свое обучение в Уортоне, он как раз отмечает, что довольно рано стал "квант-инженером"). Эти логики далеко не всегда и всюду дают однозначный ответ, но настраивают ум строгим образом на оперирование теми вещами, о которых он говорит, и уж точно не являются примером упоминаемой им "линейной науки". При этом сверхрациональное, о котором идет речь здесь и других моих материалах, не есть еще один метод просчитывания неопределенности, на неэффективность которых пеняет Талеб представителям общественных наук в самом начале "Черного лебедя", однако соотносится с тем, что уже, тем не менее, существует, причем довольно давно, в системе научной и метанаучной методологии на сей счет, и предлагается в развитие оного с проблемных позиций, блестяще им актуализированных. Говоря про квант-инженерию, он все равно имеет в виду нечто, ассоциированное с "высшими математизмами", гауссову часть которых он подвергает критике; однако квантовая и прочие неклассические логики имеют отношение к "низшим математизмам", иначе именуемым "основания математики"[6]. Впрочем, это о том же самом, но с другого конца науки "о моделях и структурах".

Талеб и прогноз

В рамках той же уточняющей позиции у меня несколько иной, нежели у Талеба, взгляд на прогноз и науку (см. "Invectiva..."). Он говорит о пагубности доверия к бездумным прогнозам, и о том, что действия в соответствии с озвученным прогнозом могут быть опасны в последствиях (в данном случае вряд ли в этом опасении есть что-то большее, чем дюркгеймовские вещи, связанные с известным проявлением эффекта Гейзенберга в социальной среде помимо физической). Мне, как автору работоспособной герменевтической методики качественных прогнозов на основе потока отраслевых новостей, позволившей, в частности, с удивительной для меня самого точностью описания предсказать условия появления на рынке сотовой связи модульного телефона (самого настоящего  "черного лебедя" в смысле Талеба для многих игроков этого рынка), ровно через год воплощенного израильской компанией Modu, впоследствии оказавшегося мертворожденным и также понятого мной в причинах этой мертворожденности, но и как исследователю общих социальных аспектов научной деятельности, считая прогноз естественной, здоровой и развиваемой когнитивной способностью как человека, так и, кстати говоря, животных, веду речь о пагубности выхолащивания прогнозов (вследствие боязни их последствий) из системы научного производства – прежде всего, из системы производства знаний критериальной наукой, свидетельствуя о процессе ее деградации и фактическом лишении себя подлинного и ответственного критерия оценки эффективности. Что же касается бездумных прогнозов, равно как прочих ошибок рассудка и мышления, то, конечно, нельзя не согласиться с трюизмом об их пагубности. В этом смысле ошибочными являются также иные заявления О.В.Григорьева (который нередко упоминает "черных лебедей", когда говорит о случайных факторах возникновения капитализма[7]) о необходимости переключения научного мышления на индуктивизм и отказ от обобщений, ибо здесь игнорируется не только все то продуктивное, что была сказано Поппером (последователем которого себя считает Талеб) в рамках критики индуктивизма, но и то, что квантификация, обобщение и ограничение понятий, равно как дедукция и индукция (или, если угодно, "правдоподобная рассудочность") также являются естественными когнитивными способностями человека – иное дело, что их неуместное или неправильное употребление не должно быть поводом принципиального отказа от их использования, поскольку гильотина все-таки не лучшее средство от головной боли. В одном выступлении Талеб критикует излишнюю веру в науку, неспособную работать с комплексностью, и прочие немощи вроде неопределенности разума и сознания (в действительности – способную, но не в текущей версии своего парадигмального существования), и говорит о преимуществах религиозного постижения, тогда как в рамках презентации своей книги «Прокрустово ложе» предостерегает от прогнозов, апеллируя к этимологическому единству понятий прогноза и пророчества (лично для меня давно известному, но не умаляющему ценность прогностической или, если угодно, пророческой, деятельности;  понятие "научное пророчество" – давно известная идиома, хотя и несколько позабытая в силу демассовизации ценности самой научной деятельности) – видимо, акцентируя неприятие "мистико-религиозной" категории пророчества среди "позитивно-научной" части своих слушателей. В целом, здесь его позиция понятна и приемлема, однако заметно требует уточнений и оговорок в тех местах, где, как это обычно бывает, впоследствии обнаруживается отсутствие противоречий. Уж точно не имею никаких с ним противоречий по поводу того, что не стоит плыть в общем потоке за любой массовизированной или эмоционализированной конструкцией какого бы то ни было авторитета, будь то теория, прогноз, гипотеза или что еще; равно как не имею никаких возражений по поводу отмечаемых Талебом нарративных, игровых и ретроспективных ошибок.

В рамках того, о чем говорит Талеб, а также того, что мне самому известно из практики прогностической деятельности (которая, как показывает мое раннее рассмотрение, оказывается дополнительной или составной частью проектной деятельности и необходимой для перехода от аврального режима существования фирмы к регулярному), в ней оказывается весьма значимой роль интуиции, взятой как "быстрая логика", использующая большой объем удерживаемых одним сознанием регулярно обновляемых в новостном потоке посылок "немусорного" характера, идентифицируемых как маркеры определенных процессов и явлений и встраиваемых в познавательный контекст некой целостной картины, формируемой со временем по ходу исследований. "Маркерный" подход к посылкам  соответствует так называемой "когерентностной концепции достоверности", основанной на взаимном подтверждении сообщений (например, новостных текстовых медиатрансляций) и восходящей к конвенционализму Пуанкаре, но примененному к "потоковым содержаниям". При этом обнаруживает себя та вещь, которую я не увидел у Талеба – а именно, виртуалистический момент прогнозной деятельности, связанный с принципом развертывания из точки некоторого локального мира, уже присутствующего, как сама эта точка, в определенном месте мира бОльшей масштабности, в некоторых случаях и на определенном этапе своего развития оказывающийся способным влиять на процессы не только данной, но даже еще большей, масштабности. Именно виртуалистический аспект случайности, с одной стороны, соединяет прогноз с проектированием, а с другой – оказывается способен разрулить те нестыковки и путаницу, что заметны в различных выступлениях Талеба (особенно же целый класс приводимых им примеров, которые я бы охарактеризовал не иначе, как "полуудачные"[8]). Дело в том, что всякая отраслевая или предметная новость, с одной стороны, может быть рассмотрена с точки зрения межпредметного взаимодействия, с другой стороны – как событийная точечная флуктуация, к которой, однако, может быть приложена не онтологическая предпосылка ожидания некоего "черного лебедя", но связанный с уточняемым познавательным контекстом вопрос о том, какие вещи могут (если могут в принципе) произойти из данной точки, с учетом того, как она вписана в динамический контекст текущих предметно-событийных доминант, оцениваемый как целостное трендовое пространство, и какие условия или компоненты этого контекста в принципе могут стать триггером к реализации возможностей, предполагаемых, заложенных  или "свернутых" в рамках данной точечной актуализации. Когда мы рассуждаем в таких понятиях (предметно восходящих к экстремальной психологии супругов Носовых), то по крайней мере некоторые черные лебеди становятся светлее. Именно поэтому я уделяю внимание теме массовых коммуникаций и тому продуктивному, что можно получить из этой, сформировавшейся в эпоху модерна, отрасли в условиях формирования нового мира. Вопреки тому, что говорит Талеб по поводу очевидной пагубы ее массовизирующего эффекта, именно она представляет собой наиболее плотное сочетание сферы расхожего со сферой неупоминаемого, где оказывается возможным наиболее отчетливое обнаружение зон возникновения "черных лебедей".

Распространяя кестлеровское понятие творчества на внешний мир, и предполагая у этого мира наличие некой творческой способности в таком смысле, можно сказать, что формирование и оценка ожиданий столкновения разнородного во внешнем мире (за рамками самого наблюдателя – условно творческой личности) должны составлять качественную суть прогноза черных лебедей. Потому возникает задача и, одновременно, проблема формирования познавательного контекста таких широты и общности, которые позволили бы охватить интерпретацией математического ожидания весьма разнесенные по взаимным весам и малые по общеконтекстному весу компоненты семантической сети. В связи с чем, в свою очередь, возникает задача и, одновременно, проблема формирования дескриптивного формирования такой сети на принципах достаточности описания предметной динамики. Об этих вещах, только иными словами, также ведет речь Талеб в своем "Лебеде".

С другой стороны, в рамках его разговора оказывается значимой категория инсайта, возникающего в рамках работы по "интуитивно-маркерно-контекстной" методологии, представляющей собой своего рода антихрупкость познавательного процесса, осуществляемого в режиме самообучения[9]. Это именно так, поскольку в рамках такой регулярной работы мне приходилось еженедельно писать некие содержательные тексты, основное требование к которым состояло в том, чтобы не избегать трюизмов, банальностей и повторов новостного текста, но представлять некую выводную информацию, дополнительную не только к тому, что содержалась в текущей недельной массе новостного потока, но также и к той, что уже была получена мною выводным образом ранее, в предшествующих обзорах. Постепенно критическая масса полученных самостоятельных сведений накапливалась, формируя довольно целостную не модель даже, но картину предметной области, в рамках которой оказывалось возможным с одного взгляда идентифицировать принадлежность новости к тому или иному отраслевому процессу или конъюнктурной ситуации. Конечно, можно сказать, что, к примеру, сделанный мной качественный прогноз модульной сотовой трубки стал неожиданным "черным лебедем", однако здесь, на мой взгляд, более важно то, как систематическое накопление критической массы наработок способно привести к инсайту, который, конечно, является чем-то большим, нежели выводом, полученным по правилам "линейной логики" ("черным лебедем" в некотором смысле стала для меня сама работоспособность качественного прогноза по открытым источникам, но я бы не назвал ее полностью неожиданной). Собственно, "черные лебеди" и есть ничто иное, как онтические инсайты, создаваемые в системе природных и социоприродных доминирующих факторов – подобно тому, как инсайты человеческого сознания создаются в системе семантических доминант, или в семсети, или в актуальной конфигурации культурных акцентов. Именно это значит, что есть возможность ожидать, хотя отнюдь не всегда знать с абсолютной точностью, места их расположения. Соответственно, подобные друг другу инсайты (схожие "черные лебеди") возникают в единой семсети, примером чему служит все тот же металлорежущий токарный станок, история которого обращается в течение одного столетия в определенном европейском локусе между Вулиджем, токарней Петра Великого, Тульскими заводами и снова Вулиджем; вопрос о случайности возникновения этой машины упирается в масштаб событийного рассмотрения ряда подробностей, касающихся общества, внечеловеческой среды, социопсихофизиологической судьбы отдельных людей (например, Нартова и Модсли), а также системности этих сред, открытость которых позволяет говорить об их сетевой конфигурации, а значит, частично, но достоверно, применять автоматизированные исследовательские машины, и частично, но достоверно, осуществлять прогнозную деятельность. Вместе с тем, говоря о ценности идей Талеба, можно поставить кантовский вопрос с оксюморичной предпосылкой: "как возможно спрогнозировать флуктуацию"? Здесь, собственно, и возникает переход к его идеям "антиустойчивости", а также, с учетом сказанного, к тем, обозначенным им, системным признакам, которые обнаруживают ее в этих "сетевых системах". 

***

Имеет смысл далее рассмотреть некоторые из тех идей, о которых Талеб ведет речь в "Черном лебеде", в том числе на моих собственных примерах. Акцент на том, "чего вы не знаете", соответствует моему понятию "информационных лакун" и введенному в качестве рабочего в рамках выполняемой ручным способом прикладной OSINT работы, для выхода за рамки того новостного потока, что актуализирует конкретикой содержания восприятие реципиента и забивает его внимание. Однако выход на такие лакуны осуществляется не сразу, но только спустя какое-то время, по мере формирования познавательного контекста на основе организованных итераций вопрошания. Когда контекст сформирован, рассуждение ведется по схеме до боли знакомых модусов условно-категорических силлогизмов в секвенциальном виде, а главный вопрос, в котором они применяются и который актуализируется относительно данного пакета новостных посылок, имеет форму "О чем здесь не сказано?". Несмотря на простоту всего этого, регулярная работа таким образом связана с постоянном преодолением неопределенности (а значит, недоинформированности) как таковой, выступающей полем "множества неизвестного" этого вопроса в его явной предпосылке (тогда как неявная классически представлена онтологической гипотезой, связанной с наработанным познавательным контекстом) и, будучи предметом регулярных упражнений в предметных событиях, создает у исследователя оных познавательную антихрупкость в смысле Талеба (более подробно о предметно-онтологических и методических аспектах такой работы идет речь в моих материалах, касающихся проектной антропологии).

Что касается упоминаемого далее Талебом предсказания аномалий, то таковой как раз и являлся модульный телефон израильского стартапа. Однако эта аномалия была трансцендирующим выходом за рамки текущих установлений ("истеблишмента разделения труда", если угодно), однако, при погруженности в тему, ожидаемо получаемая как закономерная возможность в условиях и задачах немонопольного распределения прибыли контент- и сервис провайдеров и экономии затрат конечного потребителя услуг связи. На некотором этапе развития рынка такое решение стало логичным; кроме того, хотя оно и выходило за рамки сегмента мобильных компьютеров, в плане дизайна фактически являлось кестлеровской экстраполяцией модульного принципа устройства стационарных ПК в сферу мобильных решений. При этом, конечно, проект Modu был экспериментом – удачным как идея интегрированного дизайна, но неудачным с точки зрения интересов крупных игроков, готовивших выход i-Phone и Android и устраивавших "борьбу нанайских бульдогов под ковром" по поводу патентов.

Масштаб, рекурсия и "растянутость мира"

Отличие талебова понятия рекурсии (данного в короткой сноске в начале "Черного лебедя" и упоминаемого также в связи с книгой Е.Н.Красновой) от моего – в том, что у него оно ближе к кондициональной каузальности в смысле Юма и натурально-подражательной способности в смысле Вебера, Орлеана и Аглиетты, что позволяет ему рассматривать палитру экономических мультипликаций (в его же собственных "фрактальных" понятиях – каскадов) с позиции психологии привычек, составляющей трендовое направление современных исследований принятия решений участниками рынка; у меня же рекурсия фигурирует в научно-методологическом и общекибернетическом смыслах – как попытка парадигмального сдвига картезианско-лейбницеанского понятия модели, восходящая к идеям Фуллера и Бира. Впрочем, сам Талеб неоднократно обращается к метафорам вроде выдавания карты за саму местность и, более того, прямо указывает на значимость категорий, о которых я сам веду речь: "...даже если допустить, что случай может быть поверен математикой, то немногое в реальном мире, что поддается математизации, относится не к рядовой случайности гауссова толка, а к из ряда вон выходящей, сильно масштабируемой случайности. Математика применима, как правило, не к гауссовой, а к мандельбротовской реальности"[10]. В свою очередь, ошибка неуместной конкретности А.Уайтхеда, о которой ведет речь Талеб, или ошибка смешения физического объекта с описываемой им моделью, перестает быть ошибкой как раз в случае того, что можно было бы назвать "истинной рекурсией", проявляемой в плане знаковых систем на геометрическом полюсе дифференциала знаков (об этом чуть ниже) – именно на этом полюсе в социальных системах обнаруживается феномен совпадения функционального и статусного мотивов потребления. 

Кроме того, упоминаемый Талебом феномен взаимодействия событий разных масштабов, известный как "эффект бабочки", может иметь не только временнОй аспект внутримирной системности, но и пространственный. Вернее, этот временнОй аспект как раз и проявляется в сложном рекурсивном устройстве системы, специфика которого задает временнУю дельту между взмахом крыла и ураганом на противоположном полушарии планеты.

***

Очень метким и вызывающим внутреннее согласие оказывается замечание Талеба насчет Пуанкаре как философа и прочих граждан философского толка вроде Сартра, возведенных на пъедестал под влиянием моды. Данное Пуанкаре феноменальное различие "алгебраически" и "геометрически" ориентированных ученых, весьма соответствует моему дифференциалу семантической типологизации знаков, расположенных между полюсами их структурной идентичности денотату: соответственно, максимальной идентичности, ближе к которым оказывается образно-геометрическая пиктографика, и минимальной, ближе к которым – символьно-алгебраическое. Этот дифференциал задает весьма интересный универсум способов артикуляции научного поиска, а также прекрасно согласуется с принципом предельности уравнений и значимости малых событий, на которые указывает Пуанкаре. Работа с референтом некоторой структуры (например, простой тетраэдрической) в рекурсивной системе может привести к изменениям в большем масштабе. И это, кстати, как раз означает, что непредсказуемое коренится в несомасштабном. Этот, казалось бы, очевидный вывод не столь тривиален, как может показаться на первый взгляд: действительно, непредсказуемая опухоль может возникнуть при активации несомасштабного всему организму вируса, однако это же явление становится возможным, когда ослабляется иммунная система всего организма – также несомасштабная вирусу, но "в другую сторону". Таким образом, во всем этом нарративе про непредсказуемость проскальзывает старая добрая coinsibentia oppositorum, рассматриваемая здесь в рекурсивно мыслимой категории масштаба и впервые (в обозримой исторической ретроспективе) заявленная в ренессансном поиске "чистого доплатонизма" через сочетание идей Востока и Запада Николаем Кузанским и некоторыми другими авторами (применение идей отца Николая к Нассиму Талебу позволяет иначе взглянуть на проблему сотворения мира из точки как "внезапной неожиданности", возникающей как взрывообразно актуализируемая возможность). Значимость догадок Пуанкаре, о котором говорит Талеб – именно что ренессансная, в отличие от прочих, упоминаемых (и не упоминаемых) им выше в книге, открытий, возникших как синергия случайной побочности и незаслуженно получивших статус ренессансной универсальности (как в его примере с открытием реликтового излучения, коему способствовал птичий помет на телескопе)[11]

Но, еще раз: будучи фуллерианцем, я бы с корнем выкорчевал понятие "нелинейности" вслед за евклидовой "точечностью-как-геометрической-объективностью", и дал бы ренессансным догадкам более полно влиться в талебов нарратив. Там, где он, говоря о нелинейном будущем, использует метафору дерева с ветвями, вспоминается темпоральная логика "КТ". Между тем, возникающая здесь мультипликативная сложность, оказывающаяся преградой для "вероятностных прогнозов", способна быть весьма благоприятной для качественного анализа трендов как реальных процессов запечатлевания, которые всегда есть процессы запечатлевания интенций, и работать по-разному для разных онтологических концепций движения – будь то концепции Аристотеля, Галилея, Декарта или Максвелла.

Метод сомнения (или множество методов сомнения) новоевропейской науки стал еще одним, после платонизма, светофильтром, застившим для последующих поколений пифагорейский первоисточник самого понятия философии. Однако здесь стоит вспомнить упоминаемую Талебом старую байку о том, как крутой на расправу Поппер выгонял из аудитории студентов, задававших ему вопрос о возможности сфальсифицировать фальсификацию – видимо, считая, что такие студенты демонстрируют пустое умничанье. Однако я совсем не исключено, что одним из них могли оказаться какие-нибудь Паскаль или Юм, в свое время задававшиеся весьма похожими вопросами.

Формирование новоевропейской научности являет собой ничто иное, как производное от "неоплатонизации" экспериментрально-наблюдательного опыта, пришедшей на смену неоплатонической же критике схоластического аристотелизма и восприятию аутентичной формы последнего в восточных трактовках, ставших доступными по мере открывания Европы остальному миру и проникновения в нее денег с Востока же. Доматематический ("до-галилеево-картезианский") платонизм Ренессанса носил ярко выраженный гностико-герметический характер, и представлял собой попытку рационалистически сотворить "магию как строгую науку", что было артикулировано Мирандолой и рассматривалось в таком качестве до тех пор, пока тайный язык постижения мира не стал явным языком повседневного оперирования – то есть пока математика из языка "высокого штиля" не превратилась в "вульгату", что еще дальше уводило массовое мировосприятие просвещенных умов тех лет от пифагорейского протознания, а  представление о верности и полезности заимствований подогревалось примерами эффективности торговой оборотистости. Собственно третий этап ренессансной философии, условно датируемый 2H XVII – 1H XVIII вв., как раз и свидетельствует уже о попытках освободиться от восточных мистификаций, противопоставляя знание "законов природы" уже не дискредитированной "вере", но "опыту" – законов, аналитически в своем определении предполагающих категорию общего. Был возврат, но возврат до чего-то уже известного: Плифон, повлиявший на флорентийских академиков и Николая Кузанского, был неоплатоником, а то, что хоть как-то напоминало платонову Атлантиду, Лоренцо и Леон нашли в Риме.

Таким образом, в попытке выскочить за рамки поздних постсократических интерпретаций мира в рамках христианской догматики, был осуществлен все тот же диспут Платона и Аристотеля, но в новых условиях, с начинающейся идеализацией локального национального государства, подменяющего постепенно собой категорию "царствия божьего" и самого Бога как источника социального движения, становящегося объектом конкретного, внутримирного, экспериментально-эмпирического, человекоразмерного, строительства (поскольку речь уже шла о подобии легендарному, и втайне или явно считавшему реально существовавшим, атлантическому обществу) – подобно тому, как ранее было целью движение (хотя и не строительство) к этому самому царствию божьему, трансцендентному человеку. Власть – уже не церковная или божья, но государственная, с идеалом отделенного от черни аристократа, коему только и доступно высшее знание, и светлым задачам коего только и служит это новое государство, была предметом прямого вопрошания и исследования, равно как таковым предметом стал буквализм природного наблюдения, служащий целям укрепления и обеспечения этой власти, редуцирующий гностическую идею тонких связей внутри природы, но вполне сохраняющий гностическую же идею деления общества по степеннОму критерию причастности к знаниям, обеспечивающий вид социальной сегрегации, а в своем экономическом выражении – принцип отчуждения знания и удешевления труда, нынче воспринимаемый как некий "естественный закон социальной природы".

Между тем, гностико-герметическое начало проникало в ренессансную Европу как именно что диссидентское, а потому и составило существенную часть содержания мировосприятия, впоследствии разделявшегося адептами тайных обществ эпохи Просвещения, только боровшихся уже не с церковно-схоластическими догмами в пользу новых государей, а наоборот, с абсолютизирующимися государями в пользу церковной по своим корням новоевропейской демократии.

Критикуя платонизм, Талеб ведет разговор одновременно и против абсолютного, неподвижного, вечного, единого источника движения, с которым в свое время была проассоциирована идея абсолютного же Бога, суть которого, в фуллеровой терминологии, представляет собой предельную сжатость, сконцентрированность и сосредоточенность, поскольку представляет собой минимальную радиальность, направленную в сторону еще бОльшего уменьшения радиальности, через внутренний самовзрыв создающий множественность эманационно-акцидентальной радиальности, но без потери своей изначальной самосжатости (здесь, впрочем, уже начинается пространство богословских вариаций). Примечательно, что Талеб говорит о жизни в большом городе как о неоценимом благе, дающем больше (больше, чем где – там, где есть "только интернет"?) возможностей, но не рассматривает город как фактическое место "социальной сжатости", воплощающей абстрактную сжатость "первопричинного" платонического абсолюта. Здесь речь не о том, что город бесполезен – спору нет, он нужен. Речь о том, что именно плотное и сжатое в своей конкретике не столь уж неподвижно. Собственно, "большой город" и есть платонов абсолют современного мира, живое социальное божество, представляемое массам иконами торговых центров. Ну и, логическим здесь образом – источник благоприятных для человека "случайных" возможностей, не рассматриваемых как закономерные в детерминированном хаосе процессов динамики городской среды. 

Не видя растяжения как первичного состояния Вселенной с особой органической системностью, и одновременно отрицая неоплатоническую сжатость, Талеб не предполагает ничего иного, как признание неопределенности в качестве философской изначальности (впрочем, весьма фундированной в той же, особым образом рассматриваемой им, ретроспективной Истории), вполне обоснованно отмечая вечную (хотя, опять же, что у нас вечно?) свежесть следующего из неопределенности продуктива, предлагая при этом же старый добрый новоевропейский скепсис (хотя и возводимый им к более раннему Сексту Эмпирику) в качестве познавательной установки, да набор весьма метких психологических наблюдений за познавательной способностью человека. Ну и, конечно, хотя не такую уж старую, но немало раздобревшую постнеклассическую фрактальную структурацию мира по Мандельброту (глава 15 и ранее)[12]. К этому добавляется неоднократно заметная у него, и весьма занятная, попытка провести антитезу между вероятностью и возможностью, с предпочтением второй на фоне демонстрации нищеты первой (глава 14 и раньше). В логике модальности соседствуют с вероятностными значениями (особенно с промежуточным значением неопределенности "1/2"), но когда у него речь заходит про ожидание возможности "плохой" или "хорошей" неожиданности, тогда логика модализированных высказываний приобретает алгедонические значения, а "паскалева" вероятность дистанцируется от "лейбницевой" возможности; но исчезает ли при этом вакуум паскалевой неопределенности, становится ли его меньше? Неопределенность суть познавательный вакуум, который, как известно из современной физики, весьма разнообразен и соотносителен с так называемым "абсолютным", где существуют так называемые "виртуальные частицы". Некогда мне удалось сформулировать своеобычные "парадокс вакуума" и "парадокс предметности", особенность которых  оказывается в их особой взаимодополнительности: в своих пределах абсолютный хаос неотличим от абсолютного вакуума, и здесь как раз начинаются те самые архетипические интуиции, из которых, в частности, возникают концепции вроде "виртуальных частиц" как флуктуаций "пенного хаосовакуума" (а не из методично выдвигаемых гипотез, верифицируемых или, напротив, фальсифицируемых наблюдениями и уравнениями – вопрос об достоверности интерпретаций наблюдаемого в современных, сильно опосредованных, физических экспериментах вообще отдельный). В смысле всего этого характер связи неопределенности со структурой вопроса оказывается глубоко паскалевской темой.

Действительно, структуру неопределенности изучает логика вопросов, а личностное принятие самой неопределенности в качестве онтологической и познавательной изначальности имплицитно предполагает необязательность изучения какого-либо предмета для действий в его рамках, ибо все узнать и, тем самым (мнимо, по Талебу) предотвратить риск истинного крайнестанового лебедя, не ожидаемого в рамках существующей предметной данности, в принципе не возможно и, так или иначе, всегда будут ситуации, когда придется действовать наобум, и нет никаких оснований считать, что логика вопросов станет при этом исключительным помощником. Именно здесь Талеб и говорит о том, что настает пора, когда приходится действовать "дерзко и безрассудно". Что сочетается с метким наблюдением глубокого исследователя соцсетей Новикова о двух основаниях массового доверия к лидеру мнения: устойчиво оправдываемых прогнозах – с одной стороны, и позитивной продуктивности решительных действий (здесь мне почему-то всегда вспоминается Петр Великий со всеми его бесноватостями) – с другой.

Нелюбовь к платонизациям и проблема авторства

Что касается приводимой критики Талебом больших любителей категориальных условностей, упускающих из виду важные обстоятельства мира – при том, что общую полезность классификации он признает, да и не особо категоричен при оценке иных переакцентированных в обществе вещей как таковых. В случае моей методики работы с открытыми источниками, в рамках которой оказался возможным мертворожденный "около-черный", или серый, лебеденок Modu (относящийся, в талебовых понятиях, к частично предсказуемым), можно привести следующую метафору. Представим себе дерево некоторой породы, на котором растут яблоки, достаточно густое, а потому с достаточно высокой глубиной ветвления. И вот, яблоко, растущее выше, сливается с тем, что растет ниже и, подобно капелькам ртути, они образуют плод иного размера, интегрированного окраса и формы. И что такое происходит почти со всеми плодами.  В дальнейшем между такими сдвоенными или даже строенными плодами устанавливаются связи, а получившаяся конструкция образует особую внешнюю сеть некоторой ограниченной глубины (ибо яблоки могут расти не только на самых конечных ветках), в которой начинается процесс обмена соками, для которой исходные ветви дерева образуют лишь каркасную и общую питательную структуру. Впоследствии эта сеть плодов опадает или снимается с дерева, и оказывается чем-то отдельно существующим. Аналогичные плодовые сети столь странно растущих яблонь иных пород, наложенные одна на другую, образуют аналог того, что мной называется познавательным контекстом (который операционально всякий раз есть семантическая сеть), выстраиваемым межпредметно, относительно которого оказывается возможным идентифицировать любой иной плод по степени его интегрированности в систему и признакам происхождения. Говоря в общем смысле, любая достаточно глубокая классификация лишь задает онтологические координаты различия, а наиболее значимыми в ней оказываются горизонтальные и диагональные связи, а также связи между конечными таксонами, образующие очередной порядок связанности, становящийся более предметным, нежели умозрительным[13]. Исходная классификация оказывается осмысленной именно для них и для образования первичных новостных кластеров. К тому же не будем забывать, что в логике правила классификации считаются именно квазиправилами, а сама она как инструмент рационализации имеет ограничения на свою применимость.

Когда Талеб говорит о "сюрпризных" событиях применимо к истории – про то, что между ними ничего существенного не происходит, это весьма напоминает артрологические идеи Р.Барта, а также то, что касается самосвязанной, но открытой, системы взаимодействующих вещей, дополняющих антропологические семантическую, социальную и экономическую (товарно-денежную); ну и, конечно, в отдельных случаях – собственно загадочный фрактальный феномен "окна стабильности". Эти вещи стоит рассмотреть подробнее, поскольку связаны они с введенными им понятиями Среднестана и Крайнестана (как очевидным образом соответствующих режимам стабильности и бифуркации), в рамках критикуемого им "платонико-гауссианского" способа оценки событий, реализуемого, говоря словами этого текста, в рамках ошибочной модально-темпоральной логики. Если в Среднестане возможно постепенное накопление знаний на основе данных, а выходящий из ряда вон случай не влияет на общую сумму взятой совокупности объектов, то в Крайнестане – наоборот, накопление знаний определяется скачкообразно и неровно, а единичный случай выборки может оказать влияние на значение суммы всей совокупности. Очевидно, что у Талеба именно Крайнестан является родиной черных лебедей, которые, в аспекте данного различия, ассоциированы у него не с "естественным" состоянием усредненного элемента множества (или может в разы, но не на порядки, отклоняющимся от усредненного), а с "социальным" и "информационным" (читай "искусственным") элементом (представленным управляющей системой или суммой денег), отклоняющимся как раз на порядки от средних значений. Между тем, социальность или искусственность области возникновения "черных лебедей" сильно коннотирует Крайнестан. В следующем разделе речь у него идет о том, что таковой областью также может оказаться область если и не собственно природной, то, во всяком случае, социоприродной, среды; что, в свою очередь, способно обнаружить роль экстернальных факторов в рассматриваемых процессах возникновения "неожиданных событий", но не в смысле темной, неизведанной и пугающей "дикой природы" доцивилизационного периода человеческого существования, а таких, что обнаруживают "неожиданное событие" как управленческий эффект взаимодействия с неизведанным, недоизученным или недопонятым предметом по модели "черного ящика". Что, в свою очередь, выводит логику коммуникативных состояний (и старое доброе вопрошание) с межличностного уровня на человеко-природный.

Когда Талеб говорит о логике (параграф "Не все зуглы – буглы"), он отмечает разницу жизненной и "ареал-специфической" ее применимости, отмечая при этом использование разных ментальных механизмов (или, как он говорит, "модулей") для различных жизненных ситуаций; что соответствует современному и происходящему, насколько знаю, из США, типологистическому (или, если, угодно, "поливерсальному") подходу к пониманию природы интеллекта (социального, коммуникативного, логического, художественного или какого иного), декларирующему не единственность рационального способа реагирования на мир и не однозначную связанность поведенческой жизненной эмпирики со способами отвлеченного логического оперирования. То, что выше было обозначено как информационные лакуны, встретившиеся мне при исследовании новостного потока о сверхдинамичном рынке сотовой связи, Талеб прекрасно излагает на примере логических "огрехов-перевертышей" из медико-биологической сферы ("отсутствие свидетельств" vs "свидетельство отсутствия"), прямым образом тянущихся в проблематику индуктивизма. В этом смысле "огрех" может быть представлен как метод: задавая вопрос о перечне "отсутствия свидетельств" и последовательно исключая их из познавательного контекста как хатизирующее множество бессчетных возможностей, оказывается возможным перейти к вопросу о том, "чего здесь нет", обладающего, в отличие от своего "перевертыша", существенным признаком  – интенцией на холистическую комплементарность познавательного контекста.

В свою очередь, когда Талеб далее говорит о Поппере, становится ясной его нелюбовь к "платонизациям". Надобно заметить, что попперовская критика индуктивизма является наиболее серьезной темой его исследований, тогда как социологическая теория, мешающая в кучу того же Платона с Марксом и еще невесть кем, объявляя их скопом архаичным корнем фашизма, многими "специалистами по общественным наукам", скептически оцениваемым Талебом, рассматривается с кривыми физиономиями, но лишь по причине ее неубедительности и сомнительности, а не оттого, что она что-то революционно опровергает или провозглашает вопреки чему-то "косному и замшелому"[14]; зато неизменно становится штандартом господина Сороса, превращающего этот научный полуфабрикат в идеологию "открытого общества", мало рефлексируемую по сути кормящимися с одноименного фонда паразитами, однако прекрасно выполняющую задачу информационных диверсий на территориях присутствия штатовского капитала – капитала тех самых банкиров, что, по словам Талеба, собственные прибыли тратят сами, а собственные издержки компенсируют за счет народа. В свою очередь, цитирующий Талеба автор неокономики Григорьев открыто говорит о своей любви к индукции, подразумевая под ней эмпирику, и пагубе дедуктивизма, под которым впоследствии обнаруживается априоризм. (Полагаю, всю эту путаницу вполне можно разложить по полкам уже ее простой актуализацией, но этим надо заниматься, поскольку "дьявол кроится в деталях", и было бы обидно, если от интересных и продуктивных концепций образованный люд будет отворачиваться по чисто эстетическим причинам из-за таких вот несуразиц.) Однако именно идею "открытого общества", восходящую в своем названии к понятиям постнеклассической системологии, представляющей собой эрудированную недосинергетику, прячущую за кучей названий и концепций недопонимание сути предмета[15], Талеб провозглашает как более сильную и оригинальную, нежели, в терминах постмодернизма, попперовская критика центрации мышления на "логике эмпиризма" с отказом от противоположной когнитивной способности. С таким же успехом весьма многие любители прогрессивных идей в качестве "великой истины" провозглашают популярное нынче произведение Айн Рэнд "Атлант расправил плечи", не подозревая, в силу отсутствия у них соответствующих знаний в области истории идей, о том, что, подобно "Государю" Макиавелли, это весьма хитроумно сделанный продукт фундаментального брендирования – по меньшей мере, сборник заблуждений, оказывающийся хорошей основой для все тех же идеологических диверсий, специфика которого, в отличие от "Государя", состоит в оторванности от исторического контекста и специфически поданном коктейле из идей Ницше и Вебера, а также экономических заблуждений вроде металлодевизного "денежного материала". "Открытое общество" Поппера – продукт той же категории: упрощение, оторванное от сложностных и, кстати, эмпирических, порядков социальной реальности, воспринимаемое людьми бизнеса, по моим личным наблюдениям, не столько из-за соответствия их "глубоко анализируемой" жизненной практике (способность к которой ставит под сомнение сам Талеб), сколько из-за простоты восприятия, как весьма удобная "антиправая" (но интуитивистски далеко не "левая") конструкция, вполне приемлемая для представителей системно и по своей капиталистической сути право (а, в зависимости от объема финансового капитала в сторону его увеличения, по моим же собственным наблюдениям, и ультраправо) ориентированных представителей "бизнес-сообщества".

Талеб говорит, что переплетение цепочки фактов объяснением, тождественным для него логической связи, чревато формированием иллюзии понимания. Это верное наблюдение расширяет давний герменевтический тезис об объяснении для лучшего понимания. Однако объяснение еще не есть логическая связь. Объяснение есть демонстрация структуры, устройства или внутренней сути и, конечно, в числе прочего предполагает компонент причинности, который из логических отнюдь не единственный; можем ли мы вообще выскочить из логики без того, чтобы наше оперирование представлениями было осмысленным? Так, если факты даны в цепочке, то они уже скартежированы, то есть представляют собой упорядоченное в последовательность множество, и закономерным будет вопрос о случайности этого кортежа; в свою очередь, отсюда проистекает вопрос о том, насколько данная выстроенная цепочка фактов оказалась здесь, сейчас и при данных обстоятельствах (то есть фактически) представленной именно в таком порядке наблюдателю, хотя очевидной (и особенно безотносительно логической связи) могла бы быть выстроена относительно него каким-то иным образом? Именно в этом вопросе, пожалуй, и заключается основа моего собственного вопроса о сверхрациональном и тех специфических порядках управления, о которых речь идет в материале, посвященном эпистемическому доверию миру (http://dalekseev.ru/article/%D0%B4%D0%BE%D0%B2%D0%B5%D1%80%D0%B8%D0%B5-%...), а также – одна из ключевых особенностей пансимволистического средневекового мировосприятия (чреватая определенными когнитивными опасностями). Это не говоря про то, что любой набор логически якобы не упорядоченных фактов (даже без "цепочки"), будучи конкретным и конечным, уже может быть представлен их конъюнкцией – ассоциативной логической связью. Конечно, здесь можно сказать, что эта их связь будет не информативна, однако в своей конкретике она будет прагматически отсылать к вопросу о причинах своего "dasein" этого набора – подобно тому, как это имеет место в случае с кортежем. Осознание совокупной данности наличного набора фактов и является первичной формой объяснения, за которым следует отбрасывание того, чего нет, и предполагание источников воздействия.

...и наверняка здесь Талеб скажет, что самую суть-то я и не понял.

Он говорит, что теоретизирование подобно биологическому устройству, и что от него непросто избавиться. Но всегда ли так было? Не культурная ли это привычка? Ведь некогда античный грек также был предметно-практическим, и воспринимал мир также лишь в совокупности фактов, связывая их не менее предметно-практическим мифом о деяниях богов, столь похожих на людей – то есть теорией, или "богогласием". Иное дело – кельты: их мир полон связей и ветвей, порой ризоматических или даже мультиризомных, причем настолько, что внутримирные фактические объекты оказываются лишь их проявлением, и среди них обнаруживаются весьма химерические существа, оказывающиеся эффектами игровых экспериментов с этими связями. Сам я не люблю сомнительное слово "факт", и почти никогда его не использую – за исключением случаев применения к медийной реальности, осуществляющей конструирование фактов удалением лишних обстоятельств и добавлением (либо акцентированием) нужных. Ведь, говоря в здешних терминах, сам Талеб говорит об осмотрительности в доверии избыточной медийной "фактологии" насчет появления злых черных лебедей. Приверженец фракталов говорит о "турнирных эффектах", создающих неравенство посредством массовизации знания о некоторых, актуализированных, продуктах. Де факто это социальная флуктуация, забирающая на себя ресурсы. Однако эта флуктуация оказывается востребованной через масс-медиа и доступ к медиаресурсам. Это когда Талеб говорит об аргументе Розена, не учитывающем фактор удачливости. Насколько, однако, оправдано объяснение коренящейся в случайности удачливостью разницы массового спроса, регулируемого санкциями такого управленческого инструмента, как медийная отрасль? Которая, в свою очередь, коренится в классическом марксовом определении того, кому она служит, а сегодня сама причудливым образом оказывается симбиотическим корнем актов государственного управления, выражая интересы господствующих элит. Собственно, ссылка на Пьера Бурдье при объяснении Телебом кумулятивных преимуществ (эффекта Матфея) насчет независимости успеха от глобализации культурной и экономической жизни и есть имплицитная отсылка к отрасли масс-медиа и культурных индустрий в смысле Д.Хэсмондхалх.

По поводу же высказывания Талеба о том, что за нашим упорядоченным восприятием мира стоит биология, мне возразить нечего, но есть что добавить. Биология (или даже во многом социобиология) стоит а первичным (или привычным) нашим восприятием. А дальше идет выбор целенаправленного формирования привычек, являющихся результатом сознательной целенаправленной работы упражнения, по сути искусственных. И зависят они от характера этой целесообразности и прочих условий эксперимента. 

Старый добрый "эффект Матфея" рассмотрен Талебом на примере цитатной актуализации в научной статье нескольких авторов, при игнорировании не менее талантливых и трудолюбивых авторов, составляющих "антибиблиотеку Умберто Эко". По сути, здесь имеет место тот же порядок отбора доминирующих флуктуаций (случайных по своей природе), как в примере с Розеном. Или, кстати, как в примере с последовательно отбираемыми шестью костями из тех, что выпадают числом "шесть" вместо того, чтобы бесконечно долгого перебора бросков с ожиданием случая выпадения "шестерок" на всех шести костях[16].

Весь вопрос (то есть "узкое место") в случае с отбором нескольких авторов по Мертону – в этом самом "чем-то приглянулись" обратившему на них внимание читателю, одновременно оказывающемуся автором очередного порядка. Дополнительная сложность возникает в связи с тем, что "приглянуться" некий автор может сообразно тому, что можно было бы назвать "абеляровой комплементарностью", когда коммуниканту открыты лишь те части и качества взаимодействующей с ним сущности (и, соответственно. его собственные – для этой сущности), которые актуальны в пределах текущего взаимодействия, но вот почему возникающий вследствие этой комплементарности результирующий конструкт смыслов оказывается доминантой массового внимания – отдельный вопрос, частью которого оказывается имплицитный в нем же еще один вопрос – о случайности.

Аргумент Талеба здесь – хорошие вилы в бок идее научного авторитета, основанного на "индексах цитирования"[17]. Для меня же верным и очень значимым оказывается его указание на клики взаимоцитируемых коллег-ученых, создающих содержательную засветку для тех хэдхантеров, что ищут уникальных экспертов под "искушенные инвестиции".

Стандарты научности и фрактальный стандарт жизни

В контексте моих собственных штудий стоит отметить еще одну, сделанную Талебом, вещь – то, как он прошелся по математикам – представителям того, что в иных эмпиреях именуют носителями математического стандарта научности, идущего от нововременнЫх скептиков и марбургских неокантианцев. Очевидной "новостью" (переоткрытой, однако, лишь в XX веке) является то, что природа не использует математических формул, но повсюду оформляется и мультиплицирует формы, творя тем самым материю. Тем не менее, сегодняшний человек, творя, в массе своей    по прежнему не доверяет исходному сочетанию форм, неизменно требуя опосредовать их формулами. И, в общем-то, если следовать талебову совету наблюдать мир "как он есть" с редукцией общности (который, по сути, есть призыв к феноменологической редукции), то на уровне практического действия это есть совет наблюдать непосредственное существование и взаимодействие форм и сил. Стремление человека к алгебраическому опосредованию также понятна: именно она сегодня представляет тот способ оперирования общностями, что дает конкретный прикладной результат. Однако в большинстве случаев конкретный смысл результата такого оперирования не дан, и эту игру мы предпочитаем той игре форм, что называем лишенной научного статуса художественностью, что одна лишь способна адаптировать результаты этого опосредованного оперирования природными формами к нам самим. Хорошим комментарием ко всем этим вещам также будет "Время картины мира" М.Хайдеггера, а также указание не то, восходящее к античности, обстоятельство, что привело к сегодняшнему помещению де-факто квадривиального (в сегодняшних понятиях – строго научного) музыкального знания в область художественного искусства.

Продолжая далее научностную тему, можно вспомнить то, что Талеб говорит о физиологии допаминовых рецепторов. Крайний скептицизм есть также физиологическое состояние: его предельная естественная форма есть нечто на стыке перманентной иронии, стеба, игры (научение посредством которой рассматривается им далее как опасное заблуждение) и того, что в постмодернизме называется "действием посредством ускользания". Здесь обнаруживает себя обстоятельство из "Имени розы" У.Эко, непрочитанные книги из библиотеки которого он назвал "антибиблиотекой": идея Бога, в рамках данной логики оказывающегося величайшим скептиком, создавшим мир посредством хохота, описанным в отравленной книге, из-за которой разгорелся криминальный сыр-бор среди монахов в далеком аббатстве. Однако в этом смысле составляющие "антибиблиотеку" Эко непрочитанные книги никуда не только не деваются, но начинают действовать посредством оформленных недосказанностей хотя бы потому, что познание мира через графемное слово осуществляется в презумпции когерентностной достоверности (соответствия текстов и тем), а не презумпции корреспондентской достоверности (эмпирической проверки, так ли оно всегда). Но в таком случае и библиотека аббатства, и антибиблиотека Эко вместе с ее "позитивнобиблиотечной" частью, инкапсулируются в одну бесконечную борхесову книгу, дающую всегда что-то новое на произвольно открываемой странице (а другого способа открывания этой книги, похоже, нет)[18], что, в свою очередь, открывает проблематику навигации в этом бесконечном море сведений, а значит, в конечном счете, информативности и осмысленности. Поскольку, однако, эта проблема лежит между бессмыслицами предельной простоты и хаотизирующей бесконечной сложности, постольку ограничение последней обретает смысл лишь в комплементарном соответствии того, что книга открывает, мотивам обращения к ней читателя, всегда носящим прагматический, коммуникативный или диалоговый характер. Не говоря о том. что библиотека, как результат чаще всего довольно длительного процесса    приобретения книг, также формируется в соответствии с этими мотивами.

Проблема "леса и деревьев", о которых говорит Талеб применительно к "полушарностям", относится не в меньшей степени к и паралогизмам Канта, и к проблеме соотношения бытия и сущего Хайдеггера: можно ли говорить о личности и познающем субъекте, если она (он) суть производная системы отношений, кочующая, подобно волне, по межсущностному "субстрату бытия"? Такого рода лингвистические обороты пугают неподготовленного читателя, однако оправданы, когда требуется демонстрация сочетания принципиально различного – как в случае аристотелевых формы и материи, своей игрой создающих современную категорию информации. Между тем, скептицизм в смысле Талеба – куда более физиологически приемлемая позиция, поскольку, будучи доведена до своего иронично-хохмачного  предела, переводит умосозерцающий организм в режим самоисцеления; в отличие от той же феноменологии, повергающей этот организм в кататонический транс бесконечной кэрроловской (или, может, антикэрроловской?) саморефлексии непосредственного опыта. Стебущийся и хохочущий скептицизм вполне может быть торговой маркой философии как "веселой науки".

Талеб видит пагубу в самой упорядочивающей функции науки, как нам она известна от Поппера и Ко, но не в том, что такая функция оказалась пагубной именно в данном наборе собственных познавательных стандартов; это – в рамках его же призыва обращать внимание на контекст происходящего. Что касается ассоциации им науки с мифом и сказкой, то здесь у меня возражений нет.

Далее он ассоциирует то, что в логике и теории аргументации известно как ошибка поспешного обобщения, с принципом нарративности как таковым, якобы уже всегда содержащим пагубу обобщения, изолирующего нас от мира. У него в связи с критикой обобщений часто непонятен характер внутритекстовой квантификации – так, его выражение о том, что творческое и научное усилия есть результат нашей потребности истребить многомерность, и навязать Вселенной порядок (в параграфе "Правило Алексея Николаевича"), видимо, следует понимать так, что любые такие усилия следует рассматривать как таковое навязывание в любом случае. При этом он почему-то не говорит про то, что им предшествуют не менее научные и творческие усилия если и не по хаотизации некоторых уже изученных и сотворенных порядков, то всяко по их преодолению, всегда означающему ту или иную степень хаотизации представлений о мире; кстати, это касается и порядков самой концепции Талеба.

Однако если понимать пассаж в конце того же параграфа иначе, то получается простой вывод: сермяжная научная истина – в том, что мир или полностью, или скорее хаотичен. Но такая, очевидно тянущая на умеренный агностицизм, позиция, проистекает достаточно прозрачным образом из его жизненного опыта: войны – в детстве, учебы и биржевой торговли – в зрелом возрасте, составляющие содержание жизни автора, тогда как эмпирически наблюдаемое существования мира выражается трюизмом о том, что в нем есть место как порядку, так и хаосу. Впрочем, сам Талеб далее критикует подобную практику связывания жизненного опыта и "национальных особенностей" (также являющихся основанием "экономического расизма", критикуемого уже Олегом Григорьевым) с мировоззренческой позицией: действительно, отнюдь не многие левантийцы стали эмпириками-скептиками, подобно Талебу. Собственно, "порядку" и "хаосу" как внутримирным началам у него соответствует различие Среднестана и Крайнестана, рассматриваемое в акцентированно гносеологическом и человекоразмерном ключе. Именно грань того и другого, и роль этой грани в существовании жизни, для нас  остается во многом загадкой, несмотря на все наработки "постнеклассики" и наиболее здравомыслящей части "экономической кибернетики" – будь то "точка бифуркации", которая при бесконечном зуммировании в компьютерной модели оказывается бесконечно же дисперсной "вилкой", а не "точкой"[19]; будь то более конкретная точка "антибифуркации", или точка "Y", являющаяся моментом принятия решения о регулярном процессе в проектной концепции управления фирмой О.Григорьева. Однако Талеб как раз и говорит о неуправляемости "черных лебедей", происходящих, прежде всего, из Крайнестана – это ключевая идея его одноименной книги: если "черный лебедь" предсказуем и управляем, что "на самом деле" это уже не черный или не совсем черный лебедь. Данное обстоятельство образа мысли очевидным образом напоминает иные эскапады аналитической философии – например, парадокс Г.Мура "идет дождь, но я в это не верю", а также те вещи, что развивал прагматист Р.Рорти в связи с этим парадоксом (который, как всякий парадокс, есть диалектический "взрыв сознания", ведущий либо к отказу от прежней деятельности, либо наоборот, к началу новой бурной деятельности). Связь идей Талеба с этими философскими вещами заметна и в других местах. Читая его книгу, также получаешь впечатление, что в лице Талеба американская аналитическая философия полемизирует с французскими  экзистенциализмом и социальной философией; не очень-то он любит французов, судя по всему.

В параграфе "Воспоминания о не совсем бывшем" Талеб говорит о нарративности и причинности как боязни многомерности[20]. И опять же – уточнение: это конкретная нарративность и конкретная причинность; то, что в психологии называется рационализацией. При этом что есть хаотизирующие нарративы постмодернизма, как не гимн "непостижимой" многомерности бытия и форм? Однако здесь Талеб вполне ведет речь в русле постмодернистской критики логоцентризма нарративов, компенсирующих страх перед внутримирным хаосом. Насчет поднимаемой им темы смешения воспоминаний с линией времени спору быть не может, равно как того, что нарративность способна плохо влиять на память. Однако здесь, по-моему, также давно и много чего сказано хаотизаторами-постмодернистами в плане "смерти авторства" и критики литературоцентризма, составляющего основной принцип самопознания русского общества до тех пор, пока в него не проник целостный социально-научный Маркс и Ко

Собственно, то, о чем ведет речь Талеб в восьмой главе "Черного лебедя" касательно отбракованных вариантов истории, и того, что мы большей частью склонны видеть истории успеха миллионеров по физиологической привычке, не утруждаясь фальсификациями наших познавательных установок многочисленными случаями неудач, является предметом частых упоминаний Григорьевым, когда он ведет речь о неокономическом понимании вопросов существования фирмы. Между неокономикой и тем, о чем говорит Талеб, имеется немало иных соответствий: например, когда в параграфе "Что видно и чего не видно" речь идет об отъемно-распределительном принципе помощи пострадавшим во время трагедии в Новом Орлеане за счет сокращения субсидий исследователям. Григорьев говорит о том, что как индустриализация в СССР была осуществлена за счет ограбления крестьян, так и вся система рациональной бюрократии основана на том же принципе "обращения граждан" к чиновникам и перераспределения ресурсов от одних групп и категорий к другим – в противовес той же системе конкурентного администрирования, все-таки составляющую управленческую основу внефинансового администрирования в США, несмотря на элементы бюрократической классики. Лично мне в наводнении в связи с эпичным ураганом на "родине джаза" было непонятно другое, причем сразу же когда это случилось, поскольку уже тогда я изучал все то, что касается вопросов "мобильного жилья": почему FEMA – американской аналог российского Министерства по Чрезвычайным Ситуациям (МЧС) – не удосужилась развернуть в Новом Орлеане компоненты мобильной инфраструктуры, заведомо имевшиеся в распоряжении этого агентства, и тем самым избавить пострадавший город от бродяжничества, мародерства, грабежей и болезней? При том, что ураган Катрина для FEMA – событие из Среднестана. Здесь напрашивается особый вывод, касающийся "черного лебедя": либо в случае возникновения его "злого варианта" каким-то образом перестает работать стандартный механизм реагирования, и это весьма интересно для столь могущественного ведомства, которое в Штатах, в отличие от российского МЧС, имеет репутацию не только силового, но и отчасти репрессивного, органа; либо имел место саботаж, и все равно интересно, почему не использование столь очевидных решений было столь очевидным образом упущено из внимания и не получило широкой огласки в СМИ. Ведь именно такое ведомство, как FEMA, по идее, должно быть населено специалистами если и не по "черным лебедям", то, во всяком случае, по фрактальным представлениям будущего уж точно. Непонятно, как в данном случае "внеминистерское" агентство, работающее в модели "сдержек и противовесов", оказалось несочетаемым с ключевым, предполагаемым в рамках этой модели, принципом свободных флуктуаций конкурентных предложений – при том, что в производстве самого широкого спектра различных префабов, трейлеров, кемпингов и прочего США занимает одно из ведущих мест в мире, не говоря про то, что США – родина Р.Б.Фуллера с его фунаментальными концепциями подобных вещей).

Талеб как эмпирик провозглашает ценность одного типа знаний перед всеми остальными. Но тому, кто считает себя противником центрации, будет непонятно, почему следует ценить некий один тип знания, когда для других типов также могут быть найдены случаи их применения – благо под такие случаи они и оформлялись.

Его рассуждения про ученого, который долгое время следует своим путем, наблюдая вокруг чужой праздник жизни – очень знакомая история и для меня, и для всех тех, кто подвизался делать что-то очень важное с отсроченной выгодой, и довольствуется теми мотивами, что наблюдает вокруг себя. Однако с некоторых пор, наблюдая иную группу людей, коим досталось не так много, как еще, казалось, бы, с недавних пор празднующим, и также ищущим себе праздника, но во многих случаях тщетно, я заметил, что моя участь не столь уж плоха. И еще – то, сколь верны в своей наблюдательности были североамериканские индейцы, утверждавшие, что болезни человека происходят от несбывшихся желаний. Не особенно любя хитреца Бэкона Веруламского, я всегда сопротивлялся демонам успеха и хотелкам подражания – их массовое проявление всегда или почти всегда есть следствие социальной несправедливости, а не девиация (подобно тому, как если бы у какого-то человека вырос пушистый хвост, хотя люди от природы бесхвостые: конечно, можно им гордиться, но в повседневную органическую норму он не входит – равно как некоторые виды имущества), что бы ни говорили мне Талеб и прочие разные авторы насчет случайности распределения серебряных ложек по ртам при рождении или в течение жизни – я давно усвоил разницу цен человеческих категорий, зависящих не от качества ложек и их наполнения, а от воспитываемого отношения к ним. И прекрасно понимаю, о чем говорит Талеб насчет события, которое долго ждешь и которое происходит и разом ставит все на свои места, либо никогда не происходит. Последнее, впрочем – повод сделать то, что можно было бы назвать самофальсификацией, или критикой собственных ожиданий, за которой следует их коррекция и меры по обеспечению достижимости желаемого события.

Случайность или неподконтрольная соуправляемость?

Талеб говорит об иллюзии управляемости и подконтрольности, я же веду речь о возможности новых порядков управления, соупрвления, а также о творчестве и сотворчестве как специфических режимах управления, составляющих особый феномен его.

Существует особое состояние соединенности с миром и включенности в него, которое, однако, Талеб идентифицирует как "случайную удачу Джакомо Казановы". Следует, однако, отделить иллюзорность успеха, носящую, кстати, по его мнению, массовый характер, от состояния такой вписанности в мир (и противоположное ему состояние выключенности из мира и отчужденности от его процессов), то есть фарт как аффективно воспринимаемый и воодушевляющий критерий надежды и фарт как вписанность в "нелинейные" (с поправкой на то, что было сказано ранее в сноске про "нелинейность") "бессмысленные машины" типа Голдберга-Робинсона, реализованные, однако, совсем не обязательно сознательным образом, но составляющие некий особый порядок внутримирных процессов и задействованных в них вещей, в которые человек может время от времени, как правило – по комплементарному совпадению (не буду произносить уже набившую оскомину слово "случайному") вписываться, и быть относительно этой системы целесообразно эффективным[21]. Сами эти внутримирные машины могут оказываться не такими уж бессмысленными, однако результатом их обнаружения оказывается тот факт, что пребывание в режиме "встроенности" в них, когда вроде бы "все идет, как по маслу, и складывается удачно", носит очевидно срочный характер и связано с какой-то малопонимаемой и малоконтролируемой настройкой человека на определенные внутримирные ритмы, возникающей при этом с решением определенных задач или достижением определенных целей. Самое интересное, что эти "внутримирные машины" могут иметь социальную природу и представлять собой некоторые части деловых или производственных процессов; при этом также можно заметить, что степень и продолжительность включенности в процесс, идентифицируемый как "фарт", определяется не просто характером целей и задач, а некоторым более фундаментальным набором интенций и акцентов, лишь частично артикулируемых как цели и задачи "наблюдателя", "деятеля" или, если угодно, "познающего субъекта". В этом режиме включенности как раз и обнаруживают себя кондициональные сети обусловливания и взаимосвязи линий, но не как нечто абсолютно давлеющее, а как среда проблеморешения. Такое понимание целесообразности и возможности действия, впрочем, соответствует талебову же призыву к осмотрительности в решениях и тому, что он обозначил в смысле "разумного риска". 

Похоже, Талеб не различает эти вещи, хотя в одном из своих выступлений реабилитирует древнее религиозное постижение мира, в рамках которого (прежде всего, православного, к миру коего он и сам причастен) такого рода соединенность с миром была предметом практики повседневных упражнений, и как содержание сознания представляла собой нечто достоверное (или, во всяком случае, удостоверяемое). 

Несмотря на всю критику платонической "науки общностей", он очевидным образом остается в пределах общностно-логической теории вероятностей – одного из наиболее крупных камней в короне математического стандарта научности. Это весьма важное обстоятельство, поскольку именно в вероятностных коннотациях по преимуществу Талеб использует понятие случайности. Я же использую это понятие преимущественно в логических коннотациях модальностей, понимая при этом, что "чуть выше" собственно логики идет теория вероятностей (основанная все равно на вероятностной логике). А потому более важным для меня оказывается качественная характеристика случайности, весьма  похожая в своем общем виде на противоречие, но не являющееся им: àА & àØА; и не случайно значком случайности в логике является перевернутый основанием треугольник (ÑА), символизирующий самое неустойчивость, а также игру "диаболо", с которой столь часто начинается обучающее введение в теорию вероятностей. Однако эта теория, имея дело с численным соотношением физических случаев, ничего не говорит о роли целесообразности и целостности, оставляя этот вопрос уделом антиномии Канта о наличии или отсутствии свободы выбора для случая человека или природы. Однако свобода недетерминированного выбора как феномен демиургического решения, творящего порядок из хаоса и создающего веберовского профессионала, есть нечто иное, нежели то, о чем говорит Талеб касательно черных лебедей из Крайнестана[22].  На мой же взгляд черные лебеди из Крайнестана лучшим образом интерпретируются в холистических абстракциях диалоговой модели, "следовой" онтологии причинности и модальностей, выходящих на уровень семантики возможных миров. Дело в том, что сказывание случайности вне математического атомизма теории вероятности реально определяется готовностью к воздействию-восприятию-взаимодействию тел, структур, материй и т.п. проявлений сущего – как пассивным, так и активным, образом, и зависит, как случайность-для-нас, от того, насколько широки наши познания о возможностях взаимо-действия, а также – от того, каким образом разрешается еще одна известная антиномия, выражаемая вопросом о том, способно ли всесокрушающее ядро сокрушить ничем не сокрушимый столб. В связи с тем, что эта антиномия известна как одна из натуральных формулировок теоретико-множественного парадокса Рассела, конкретизации в ответе подлежит то, что входит в области действия обеих кванторов ("все.." и "ничем"), и пересекаются ли эти области. В свою очередь, оставленная неразрешенной для конкретного мира с конкретным набором сущностей (которые для нашего земного случая если и не бесконечны, то всяко бессчетны), эта антиномия представляет собой, пожалуй, самого парадоксального черного лебедя, являющегося источником прочих парадоксов (выступающих, согласно порядком подзабытой "диалектической логике", условием всякого системного движения). Однако самый настоящий логический черный лебедь – не этот. Уж если Талеб упоминает расхожего Поппера, позволю себе здесь упомянуть не мене расхожего Геделя, его метатеорему. Суть ее для случая языка такова, что в некоторой замкнутой системе описания найдется выражение, неописуемое средствами этой системы, для чего оказывается нужным метаязык все более сложный и выстраиваемый один над другим в иерархических суперпозициях. Аналогом этой метатеоремы в кибернетике является принцип Эшби. Несмотря на специфику первичных интуиций касательно таких иерархий, отношение "язык-метаязык" не обязательно должно быть иерархическим, но обязательно – инаковым, и два языка, реализуя принцип лингвистической относительности в своей слабой версии, способны к взаимному описательному воздействию. Если же мыслить их в общем случае – как две системы оперирования, то их можно интерпретировать как две экономические ойкумены со взаимным спросом, спецификой которых неизменно является различие языковых семантических сетей, составляющих их часть[23]. В таком, геделевом, смысле, оказывается, что черный лебедь возникает там и тогда, где и когда наша коммуникативная целостность с миром оказывается либо нарушенной, либо не установленной еще, в планах осознания, познания и взаимодействия, которые, с учетом отмеченной бессчетной сети взаимодействующих факторов, едва ли могут быть полными.

Кстати, черный лебедь, взятый в качестве примерной метафоры тлебова понятия случайности, есть феномен, предпосылкой которого оказывается приход откуда-то снаружи. Однако когда что-то происходит изнутри "познающего субъекта действия", то в случае, если оттуда идет какой-то ужас, мы обычно говорим о проявлении "животных инстинктов", тогда как в случае проявления чего-то позитивного  – например, "внезапного" продуктивного решения, называем это инсайтом и воспринимаем как нечто благое, подчеркивая при этом его неизменно случайный же характер. Но это только в обыденном представлении, тогда как для психологов идущий изнутри инсайт либо то, что относится к теме случайных флуктуаций мозговой активности, заведомо не воспринимается в эмпирике случайного, поскольку психологу заведомо интересны и важны условия и предпосылки, формирующие данный феномен, случайность которого всегда существует "как бы". Во всяком случае, инсайт, особенно в сфере научной деятельности, для психолога или нейрофизиолога точно не является случайностью в смысле недетерминированного выбора, но всегда следствием столкновения и переплетения чего-то, что раньше для данной ситуации поиска решения существующей проблемы не было задействовано или сформировано в качестве типичного. Системообразующий же характер столкновений и переплетений (в частности, образования нейронных связей) оказывается возможен только в прагматическом процессе коммуникации.

Представление о случайности черного лебедя (который, как уже отмечалось, есть "лебедь-для-нас", иначе в нем нет смысла) проистекает из недопустимости представления о том, что процессы в мире могут как-то реагировать на наши действия, причем опосредованным (не прямолинейным) образом. Отложенные последствия и скрытые свидетельства выражают как раз реакции этого внешнего мира (доказательство существования которого пытался привести Кант). Такое допущение, однако, в современной науке признается как путь в сторону тотального анимизма, а потому неприемлемого и ложного мировосприятия, хотя более умеренные панвиталистические концепции здесь могут допускаться. Случайность всегда происходит оттуда, где "невозможно знать" и где нестабильна познаваемая или познающая система (или, конечно, обе они вместе). 

Для меня же нет такой вещи, как случайность, помимо ее логического определения, но есть обстоятельство неподконтрольности, тогда как собственно случай (как этимологический корень "случайности") всегда есть объект анализа в его структуре и корнях. В общем виде то, что пытается донести до читателя Талеб, есть тезис о необходимости случайности – выражение вида ÑА, и если А – черный лебедь, то выражение будет звучать буквально "необходима случайность черного лебедя", поскольку введенное им понятие последнего аналитически включает в себя как неожиданность его появления, так и то, что такое появление случается с некоторой необходимостью. Однако именно черный лебедь существует изначально как некая отрицательная величина, то есть как потенциальная, но невероятная, возможность, вдруг оказавшаяся вероятной, и все дело оказывается заключающемся в этом самом "вдруг". Однако если мы "вдруг" замечаем, что нет двух одинаковых облаков, двух одинаковых гор, двух одинаковых коров и двух одинаковых речек, а потом также "вдруг" обнаруживаем, что нет трех одинаковых облаков и т.д.[24], то почему бы не предположить зеленых, красных, синих или пестрых лебедей? Насколько они вероятны, случайны, а главное – неожиданны? Ведь они неразличимы, лишь пока лебедь того или иного цвета существует на соответствующем доминирующем фоне, а пестрый – не фоне пестроты. Можно, конечно, поставить вопрос, является ли нестабильная звезда Бетельгейзе большим "красным лебедем", однако ответ на вопрос о том, откуда она –  из Среднестана или из Крайнестана, зависит от факта присутствия понятия о ней в той или иной картине мира. Проведя мысленный эксперимент, можно гиперболизировать ситуацию и сказать, что подлинным "крайнестановым" черным лебедем является реальность (то есть некоторая вещественная сопротивляемость), развернувшаяся в большой объем из пренебрежительно малого (а здесь уже вводится категория масштаба, о котором уже шла речь) пространственного локуса со скоростью (или темпом), являющимся внезапным для наблюдателя этого процесса – подобно тому, как если бы зерно маиса размером с кунжутное зерно развернулось бы в попкорн размером с дыню. Тогда объяснение внезапности в общем случае было бы вполне адекватным в соответствии со старым добрым гегелевским законом перехода количественных изменений накопленной в зерне тепловой энергии в качественное изменение формы зерна. Здесь неважно, имеет ли этот локус пренебрежительно малый масштаб, или его точечные размеры обусловлены сильной первоначальной удаленностью от места и времени наблюдения – самым важным является потенциал влияния неожиданно возникшего события или предмета на наблюдателя. Между тем, синие розы и тюльпаны также уже давно известны, но это те черные лебеди, что созданы целесообразной селекцией; в этом случае можно сказать, что творчество по сути своей есть способность к созданию черных лебедей, корреспондирующая с их способностью к созданию того, что мы называем "внешним миром". И в этом смысле, действительно, прав Талеб, отмечающий, как мы ограничиваем множество наших возможностей, делая мир более информативным, распространяя представление о допустимости и недопустимости в нем чего-либо на такого рода творчество и создавая детерминистические конструкции умозрения. Но я не понимаю, почему мы должны отказываться от обобщений для обеспечения информативности, поскольку не всякое обобщение бывает ложным, будучи рабочим инструментом констатации наблюдаемого; почему бы не акцентировать тот факт, что ложные обобщения преимущественно встречаются именно там, где констатируется не наблюдаемое? Не это ли именно явление в плане множащейся натурфилософской метафизики, вкупе с доказательствами-слов-ради-мнений, стали в свое время предметом критики со стороны сократической школы, обратившейся к человеку с темой ценностей? Мы констатируем и обобщаем, чтобы творить. Если обобщение не ведет к творчеству, оно либо бесполезно, либо является предметом манипуляций и построения идеологем, либо оказывается своеобразной гипотетической пробкой, затыкающей вечно сквозящую дыру неопределенности.

Случайность для меня, таким образом, есть логическая ситуация; я не могу признать над собой ее власть, поскольку существует разные виды логики, и даже если это "логика вещей" делового мира, то и здесь у разных вещей может быть разная логика; и то адаптивное, что мы можем ей противопоставить, так это творчески добавить в нее некоторую, неописуемую и не управляемую текущими средствами, небывальщину, изменив сам порядок этой логики. Иначе говоря – создав коммуникативную ситуацию: с самими собой, с другими людьми и с миром.

Можно провести иной мысленный эксперимент (обратный первоначальному с зерном маиса или даже, пожалуй, гиперболизирующий его), и представить, что мир вокруг стал пресыщен возможностями: плотность точек развертывания и частота развертывания "новшеств" в наблюдаемом пространстве стали асимптотически возрастать, образуя своей вещественностью и событийностью пространство в лейбницевом смысле. Едва ли предельное состояние этого процесса возникновения "черных лебедей" можно было бы назвать информативным – это была бы визуализация ряби ненастроенного телевизора, геометрически представляющего "белый шум". Однако если мы ожидаем "черного лебедя" непонятно откуда, то потенциально любая точка пространства становится местом его появления. Не будучи сторонником именно что платонического "числового атомизма", не могу согласиться с талебовым тезисом о том, что "история – это всего лишь ряд чисел во времени", означающих уровень обеспеченности, приспособленности, веса и т.п. Эти числа – лишь арифметическая, или теоретико-вероятностная, надстройка над "логикой вещей", в которой еще не начал играть роль творческий фактор. Однако если этот фактор бесконечно мультиплицируется, то он изживает сам себя, и мир вещей превращается в хаос. Конкретной иллюстрацией этих мысленных экспериментов оказывается мир технических изобретений, конвертируемых в инновации посредством маркетингового фактора новизны (в частности, брендингового фактора "молодежности", инвертирующего этот фактор на субъектность самого потребителя), пресыщающих восприятие и либо теряющих контакт с реальным миром повседневности, либо опошляющих его. Если история – набор чисел, то нет и проблем социального неравенства, ибо все – случайность. Удобная позиция, лишающая человека права на справедливость.

Актерская игра как проектный ответ случайности

Талеб говорит о том, что подлинный "черный лебедь" – это "неопределенная неопределенность". Но должны ли мы в этом случае обратиться к религии как типу объясняющего сознания? С одной стороны, Талеб в чем-то прав, когда говорит о древности религиозного постижения. Но ведь чтобы четко и трезво выкапывать применимое здесь, нужно, прежде всего, осуществить корректную постановку задачи в рамках такого исследования, чтобы не скатиться в церковную догматику, свойственную обществам до периода индустриальных демократий. Специально не говорю "промышленных" как этимологически восходящих к промыслу[25], вполне сочетающихся с религиозным сознанием "промысла божьего" и сопоставления его со своим; возможно, далее придется остановиться на этой теме подробнее).  С другой стороны, именно в связи с отношением к такой подлинной "чернолебяжьей" неопределенности сразу  актуализируется все то, что было сказано на сей счет Спинозой в "Богословско-политическом трактате" – особенно насчет поводов обращения к "высшим силам"[26]. Если рассматривать Талеба относительно Спинозы, то, в отличие от последнего, он представляется как строгий индетерминист. И если второй говорит, что не стоит выдумывать лишнего, поскольку в рамках субстанции и ее протяженности логос того, что мыслимо как "deus siva natura", всему уделил свое хитроумное место, то первый как раз провозглашает внезапную "десницу непонятно чего" ключевой познавательной проблемой: как познавать принципиально непознаваемое?

Решая эту задачу, Талеб отделяет стерильные, игровые или лабораторные, состояния неопределенности, относящиеся к "Среднестану" и "рискам по Найту", от тех, с которыми можно столкнуться в жизни.  Иная ситуация – смена правил во время игры – одна из тех вещей, о которой говорит Пол Рикер в своей книжке "Герменевтика, этика, политика", когда вводит категорию динамики объекта постижения (на учете которой также постоянно настаивает О.Григорьев при описании экономических процессов, ибо в каком еще аспекте рассматривать категорию "взаимодействия", если речь идет об экономических контурах, а не одной национальной экономике?). Это старая добрая философская проблема движения и связанные с нею вопросы об онтологическом статусе и возможностях такового, экзистенциально решаемая через "живое включение" в исследуемый процесс, с неизбежным следствием отсюда парадоксов самоприменимости как ключевых апорий ума – далеко не всегда, если вообще когда-либо, сразу осознаваемых последствий этого выбора, возникающих как двуглавый гносеологический "черный лебедь", прущий изнутри нашего существа. Отсюда возникает чувство неподконтрольности объектов или процессов изучения, и разные формы агностицизма, включая "деятельностный агностицизм" Талеба.

Обозначая "игровую ошибку", Талеб имеет в виду то, что он говорил по поводу пагубности обучения с помощью игр. Это серьезный камень в огород игротехникам и методологам а-ля Щедровицкий, но здесь есть еще более важный момент, имеющий отношение к "медийной" теме этой и следующей книг: в сегодняшнем мире явственно заметен тренд управления неопределенностью через формирование реальности в качестве игровой, причем это касается как деловой (проектно-рисковой), так и производственной (регулярно-деятельностной) реальностей, а объектом (или предметом – в отличие от того, что принято считать в "нормальной науке", для меня это синонимы) приложения игротехнологий оказывается, говоря виртуалистически, реальность исходного уровня. Разумеется, в этом нет ничего нового – достаточно вспомнить древнеиндийские "шастры" и "сутры", в которых подробно был расписан порядок того, как "правильно" не только есть, пить, одеваться и ухаживать за собой, но даже как испражняться и заниматься сексом. Но также разумеется очевидным образом, что сегодня эту игровую неопределенность в реальную жизнь портируют масс-медиа и "культурные индустрии", формируя брендовое поле, включая поле "управляемой конкуренции", исключающей конкуренцию как таковую посредством "метатехнологий контроля" в том смысле, как их понимают некоторые современные российские футурологи. В итоге виртуализированная исходная реальность становится "всюду-пластмассовой", выхолощенной; апофеозом начала XXI века становится технологический феномен "augmented reality". Но эта выхолощенность специфична в том, что создает поле навязанных брендов, а любое самостоятельное формирование образа жизни, если только он становится потенциально торгуемым, такая социальная система подхватывает и превращает в бренд. В этом нет ничего плохого – если не считать социального навязывания брендов (включая религиозные – но это уже для случая исключительно, пожалуй, США) посредством назойливой рекламы тем, кто либо не способен к самоидентификации, либо считает некий бренд подходящим для себя; а также более фундаментального в рамках этого феномена смешения риторико-софистических и собственно классико-философских мотиваций, требующих особой демаркации. Такова специфика современных средств избегания "черных лебедей" и трансформации реальности под себя, имеющих место в глобально развитом индустриальном мире (ошибочно считаемым постиндустриальным)[27]. Ключевым средством в таком брендово-игровом обучении здесь оказывается игра ролей, а потому такое значение обретает "фабрика грез" как крупнейший кластер производства смыслов, соответствующих им ролей,  соответствующих им стилей жизни и соответствующих уже им ожиданиям черных и белых лебедей, моделируемых в рамках наиболее тяжелых форм контента и распространяемых в обществе по принципу COPE и подобными ему способами. В этом смысле, если отойти от почерпнутой из желтой прессы представлений о скандальной жизни "играющего" актерского сообщества, и рассматривать "фабрику грез" с точки зрения общественного блага, то получается, что именно это сообщество на сегодняшний день (включая продюссирование, режиссуру, операторские ракурсы, а также бутафорско-реквизиторско-гримерские вещи) оказывается в самом центре практической социальной инженерии (причем с многосотлетней историей) и дает фору тем же самым опросно-теоретизирующим социологам, со времен Вебера чванливо считающим себя "истинными" или "подлинными" профессионалами: хорошо образованный и грамотный "актер" – метапрофессионал, поскольку примеряет на себя профессии как модели социального поведения, выявляя в процессе последовательного задействования (сиречь метода) воображения и мимесиса порой такие вещи, до которым социологам оказывается далеко с их методиками. Впрочем, оно и понятно: объем инвестиций в киноиндустрию несоизмерим с выручкой от продажи социсследований как сателлита рынка аудита, где бал правит геополитическая конъюнктура производства и предложения, и принятие решений по типу финансовых транзакций, осуществляемых большей частью по результатам приватных договоренностей. Конечно, многочисленные свидетельства есть насчет таких договоренностей и на "фабрике грез", поелику там также крутятся круглые суммы. Однако, во-первых, такого рода социальная инженерия есть в куда большей степени техноемкое производство информации, нежели собственно  социологический и прочий аудит (хотя в области медиаметрии, безусловно, имеет место как раз тот самый стык социсследований с масс-медиа и культиндустриями – наиболее технологичный, но в то же время рекламно-соглядатайски ориентированный); а во-вторых, "фабрика грез" даже в системе собственных продаж выступает как, пожалуй, ключевой во всей экономической системе создатель спроса, а не создатель производства и предложения: последние для нее являются частью рабочих и технологических процессов – нередко экспортируемых в качестве прединновационных идей и техносоциальных концепций в реальный сектор. И, конечно, работу на публику артиста из позиции, всегда представляющей презумпцию примерной роли, следует отличать от аналогичной деятельности софиста, всегда работающего в презумпции притяжательности позиции (в противном случае не достигается убедительность как главная его цель) – даже несмотря на то, что собственно актерское мастерство и риторика идут рука об руку, как рука руку друг друга моют и подменяют. Актерское мастерство, собственно, как раз и представляет своеобразный стык софистики с философией. 

Почему все это важно? Дело в том, что наиболее добросовестный проектант-предприниматель, исследующий предельные талебовы риски, выступает как социальный инженер – организатор системы разделения труда, то есть системы ролей с тем или иным набором ролевых степеней свободы (о чем пока не говорят в рамках неокономики, однако веду речь я, ставя вопрос о том, должна ли профессия быть "делом всей жизни"). Также, как актер, предприниматель – метапрофессионал. И место, где он может почерпнуть факторы и точки роста спроса, находятся как раз в наиболее развитом варианте того, что может быть названо системой разделения художественного труда, лишь наполовину являющегося собственно художественным, а на другую половину – вполне себе научным в эмпирическом значении научного творчества. Игра, таким образом, не сбрасывается со счетов, но происходит отделение "игры в условиях лабораторной теплицы" от экспериментального проигрывания сценариев и возможностей взаимодействия, которое, кстати, также может быть лабораторным, но отнюдь не тепличным. Конечно, это принципиальным образом не избавляет от предельной "неопределенной неопределенности", но именно к ней именно такая практика и подводит плотнее всего, и как раз именно в рамках такой практики объективируется, артикулируется и подлежит изучению. Поскольку именно художественная игра, акцентируясь на творчестве столкновения разнородного, уходит в сторону от вероятностных калькуляций в рамках лабораторных игр. 

Именно в смысле таких экспериментов интересно следующее. Когда Талеб говорит о том, что мы носимся с тем, что случилось, игнорируя то, что могло бы случиться, любя контекст-нарратив и презирая абстракции, он с некоторой иной позиции отмечает то, чем с другой занимался один мой хороший знакомый – ученый секретарь Российского Философского Общества Андрей Королев в своей диссертации: прерванными процессами как онтологическим феноменом. Процесс, развиваясь из некоторого исходного состояния в сторону какого-то результирующего состояния, оказывается прерванным некоторым событием или фактором, недоактуализировав при этом собственную потенцию (такое, например, происходит с мечтами о самореализации человека, попавшего в бюрократическую систему: там он оказывается способным самореализоваться лишь частично). То, что относится к "возможности случиться", но не случившемуся. Может быть как раз такая недореализованная потенция и проявляется как "черный лебедь", задавленный ранее иными событийными доминантами, но актуализирующийся вновь при определенных, "абсолютно неконтролируемых", обстоятельствах? Однако внимание к самим недореализованным процессам способно, на мой взгляд, осветлить, по крайней мере, значительную часть черных лебедей. В этом смысле лонгитюда процессов – что прерванных, что сценарно-игровых, выводит на еще одну тему, сходным образом обозначенную в предыдущей книге (а Талебом обозначенную в самом последнем предложении первой части его "Черного лебедя"), связанную с идеей того, что "в прогнозах, в не в нарративе, реально отражается наше понимание мира". Соответствуя тому, о чем ведется речь у меня, такой тезис вступает в конфликт с "нарративным подходом", используемым в неокономике Олега Григорьева.  Однако вполне сочетается с деятельностным подходом последнего к управлению фирмой, когда речь идет о специалистах в профессиях, не связанных с прогнозированием или планированием будущего (соответственно, занятым в рутинной, или регулярной, деятельности – условно говоря, водителями авто, коих Талеб ставит в пример прогнозистам), и собственно теми, кто прогнозирует и планирует, но польза от которых весьма сомнительна (соответственно, в деятельностном подходе Григорьева, во многом восходящем к идеям Щедровицкого, эта категория делится, в первую очередь, на "авральщиков",  и во вторую – на проектантов); а также – когда Талеб сетует на то, что экономика является весьма изолированной от прочих наукой (греша, по-григорьевски, отсутствием целостности социальных знаний), и что неплохо бы ей интегрироваться с другими областями, а экономистам – расширить эрудицию и преисполниться "природного любопытства"[28].

Антихрупкость и алгедонические значения

Не исключено, что придется осуществить децентрацию от антихрупкости до неуязвимости и даже, наверное, попытаться непаразитически осознать ценность хрупкого и значение его в мироздании в аспекте ценности двух остальных режимов существования сущностей.

То есть получение преимуществ от собственной антихрупкости может быть наибольшим лишь при получении преимуществ же от собственной хрупкости и неуязвимости, когда последние выходят на некий новый уровень действия (но не за счет эксплуатации этих качеств у других лиц – согласно моральному кодексу Талеба). "Хрупкость – неуязвимость – антихрупкость" представляют у Талеба тернарную систему логических значений, однако это, скорее всего, есть не набор алгедонических логических значений "плохо – безразлично – хорошо", но соответствующий ей (и, кстати, сущностно объясняющих ее) набор режимных состояний адаптируемой системы. Между тем, если это разные и не сводимые один к другому наборы, то и хрупкость не должна однозначно попадать в "плохое". Эти режимы могут быть выбираемы достаточно развитой системой (прежде всего, человеком). Но если этот набор однозначно ассоциируется с алгедоническим, то здесь неизбежно возникает центрация на антихрупкости, а следом за ней – представление об онтологической "ненормальности" мира, в котором либо допускается несовершенство хрупкого (с последующим его отрицанием в практике повседневной жизни), либо провозглашение такой "ненормальности" хрупкого нормой , в рамках которой смысл хрупкого определяется в бытии битым и разрушаемым. Здесь очень уместными оказываются разного рода вещи по поводу неустойчивых "надстроек", которые очень удобно отбросить ради якобы простого и понятного "иерархического инстинкта" и прочих вариантов антропологического эссенциализма со знаком "минус". Разумеется, ничуть не хочу при этом принизить антихрупкость и осуществить обратную центрацию (таковая была бы глупостью); но не является ли антихрупкость сама объектом центрации у Талеба? Согласно ему, хрупкость нужна на масштабе меньшего уровня, дабы обеспечить стабильность в масштабе большего уровня. То есть ценность хрупкости в системе режимов "хрупкое – неуязвимое – антихрупкое" обнаруживается в свете понятия рекурсии (включая то, как она определена у меня). И в этом смысле, конечно, этот межмасшитабный набор режимов также не является прямой проекцией набора алгедонических значений; и в этом же смысле всякое хрупкое, вовлеченное в функционал полезности, представляет собой часть живой системы, и явным или неявным образом отсылает к панвиталистическим концепциям. Отсюда из рассуждения о соотносительности хрупкого и антихрупкого следует талебов тезис о необходимости переменчивости в политических системах и деловой среде. А также (что еще более важно в свете иных концепций менеджмента) – о том, что системе (прежде всего и по преимуществу жизнеспособной) можно повредить, управляя ею посредством "стабилизации сверх всякой меры".

Классическая ошибка психоанализа заметна у Григорьева; он (или Талеб, прямо пишущий в "Лебеде" об этом "согласии на словах", или тот же Поппер) говорит: вот, имеет место пагуба платонизации, так что давайте это осознаем, артикулируем и от этого избавимся в своих мировосприятии и практике жизни. Все вроде бы просто, но когда на уровне практики возникают известные проблемы (достаточно описанные постфрейдистами вроде Фромма, чтобы особо на них здесь останавливаться), то далее, в силу определенных затруднений внедиалектического понимания противоречивости человеческого существа,  возникает основание досадовать на человека несовершенного и склонного к собственным ошибкам. При этом как-то не учитывается, что тот же платонизм существует на уровне глубинных архетипических представлений, и дать деятельностную альтернативу ему – вовсе не значит полного его вытеснения из сознания (и тем более бессознательного) по причине органической присущности, но значит портирование со-бытия чего-то иного, действующего на том же, архетипическом, уровне. А вот по мере органической демонстрации большей эффективности нового как раз и происходит автоматическое вытеснение предшествующей формы.

***

Сколь много книг философов попало в свое время в индекс запрещенных книг церкви! Однако еслиследовать концепции антихрупкости Талеба, то закрадывается подозрение: уж не давала ли таким образом католическая церковь "путевку в жизнь" этим книгам, зная о том, что "запретный плод сладок" по принципу внедрения картошки на Руси Петром Великим? Это весьма вероятно с учетом того, сколь образовано да искушено в рассужденьях было руководство этой церкви во времена таких запретов. И если это так, то возникает вопрос, зачем это делалось: чтобы распространить или, наоборот, чтобы скрыть? Если первое, то ценой своего авторитета, а если второе, то... что, собственно, можно скрывать за философией как любовью к свободе, мудрости и пониманию? А может, не философией, а философиями: относительно одной религии их много, они заведомо еретичны, а значит, религия как "единственно верное" откачивает наружу множественную мировоззренческую энтропию, осуществляя реанимацию собственного статуса через модельную рецепцию своего исторического становления через освоение уже существующей в политеистической множественности античной ойкумены ригористическим постулированием собственной исключительности. Однако это уже был другой процесс, потому "эпоха скепсиса"  съела религиозную догматику. И вот здесь проявляется соотношение хрупкого и антихрупкого, вернее – хрупкого и неуязвимого как режимов существования антихрупкого, в аспекте категорий внешнего и внутреннего, а именно, в аспекте различных контекстно-ситуативных условий существования адаптирующейся системы. В механике (прежде всего, но не только) категория хрупкого тесно связана с категорией жесткого. Так вот, первоначальная исключительность жесткого в условиях уже существующего политеистического контекста играла положительную роль, но когда та же схема жесткой исключительности была применена относительно чего-то нового, перспективного или потенциального, тогда жесткий режим существования церкви сменил алгедонический денотат (хотя очевидным образом и не концепт) с позитивного на негативный. И в данном случае не особо важно то обстоятельство, что платонизму церковному оказался противопоставлен платонизм скептико-научный. Примечательно, что христианство со своей идеей жесткой исключительности возникло в Риме эпохи imperia, а не res publica.

На сей счет Талеб приводит еще один его полуудачный пример Айн Ренд с ее "Атлантом..." как образец очерненного автора, получившего тем самым признательность. Гы! Лично для меня "Атлант расправил плечи", равно как "Государь" Макиавелли, есть вторая, известная мне, комплексная литературная попытка поставить нечто серьезное и куда более интересное с ног на голову посредством избирательной интерпретации исторического контекста с игнорированием непосредственных предпосылок речевого этоса – коктейль идей Вебера и Ницше при полной ликвидации марксовой проблематики, судя по тексту произведения – интентно, но не по существу, троллящей ее начало вкупе с эстетическим блестками металлодевизного денежного стандарта (признаваемого, кстати, Марксом). Также, как "Государь", это сознательная или неосознанная идеологическая диверсия. Удивительно, что, будучи одурманено образами "льва" и "лисицы", человечество не увидело еще одного напряженного сюжета, достойного хорошего романа – дилемму подлинного государя Лоренцо – деда того, кому был посвящено творение Макиавелли, состоящую в выборе между тем, чтобы творить собственно общество как развитую систему человеческих отношений, будучи за его рамками и сверху в качестве государя – с одной стороны. И, с другой стороны, будучи банкиром – успешно играть в торгово-финансовые игры, как высшие игровые процессы мирного режима осуществления хрупкостей-неуязвимостей-антихрупкостей в обществе. В смысле Талеба это две, взаимоисключающих, стратегии антихрупкости: государь в пределе "закаляет" общество войной (с каковой "закалкой" сам Талеб категорически и прямым образом не согласен), тогда как наиболее успешный банкир (в данном контексте – "деятель торгово-финансового сектора") становится "лучшим примером", задавая статус кейса (то есть "позитивного случая") в качестве ошибочного подражательного стандарта и мотивируя наиболее сметливых и наименее падких на "кейсы" к собственным попыткам действовать в экономическом поле. Однако последнее – не позиция действия в масштабе или интересах всего общества, поэтому вдохновленный легендой атлантического устройства Лоренцо выбрал путь государя, и его банк просел в Европе. Ну и как эту драматическую дилемму объяснить в качестве руководства к действию таком "государю", который становится все более абсолютен и заведомо исключает в логике своего существования какое-либо разделение макросоциально-управленческого разделения труда? Собственно, потомки Лоренцо, проникнув в монаршьи семейства, продолжили давнюю практику накачки общества военными стрессами. Никого, разумеется, они при этом не учили (разве что воевать) и не развивали; училось и развивалось само под военные и "кунст" задачи, и в меру этих задач получало "высочайшее финансирование". Первый среди равных в конце концов хочет быть государем над схваткой, но при этом выбывает из игры, делающей его первым среди равных.

Так что все ли то, что скрывается от нас кем-то или утаивается, действительно способствует нашему развитию и учит? Не лучше ли сразу искать развивающее и учащее, а не гоняться, преисполнившись кошачьего любопытства, за "секретами" и "летающими тарелками"? Конспирология – обратная сторона того, средства чего стимулируют познавательную гиперкомпенсацию. Но ведь и мед, выжатый из пчел сахарным сиропом, не настоящий и не самый полезный. По разным оценкам где-то до 90% того, что сообщается об НЛО в военно-воздушные ведомства, суть недоразумения или надувательства; важны, однако, те самые 10% (вполне по Талебу). Но это – вопрос о критериях стрессоров.

***

Может показаться, что талебова критика платонического корабля-государства, которому нужны "капитаны", очевидно идущая вразрез с фуллеровой концепцией "космического корабля Земля", особенно с тем местом в его одноименном произведении, где речь идет о невозможности договориться о направлении движения судна и бесконечных конфликтах между желающими занять место "капитанов планеты" в рубке представителей различных судовых служб: машинного отделения, топливного склада, кухни, радиорубки и т.п. Межу тем, эта идея Фуллера как раз и соответствует талебову посылу: находясь в достаточно сложной, единой и кондициональной (по Талебу – "каузально непрозрачной"), системе, нет смысла заниматься выстраиванием иерархий, тем более апеллируя к разного рода мутным понятиям вроде "иерархического инстинкта", порожденным ущербной позицией компенсаторного полуницшеанства. Целостность и "среднее арифметическое" мирового действия образует тот самый всегда загадочный и вполне конкретный (но не абсолютный) дух, творящий интерес к жизни, в котором достаточно внимательный наблюдатель наконец-то оказывается способным  увидеть неслучайность внезапных стрессоров без того, чтобы начать их вписывать в однозначную, косную, прямолинейную монокаузальность (которая, как ни странно это выглядит, часто не имеет ничего общего с простым объяснением). Мир – живой, и мир нам что-то "говорит". И то, что это говорение еще нужно понять, ибо "пока не понято" – естественная вещь. Однако этот же отказ от иерархии не означает, что внутримирное содержание будет взаимодействовать в себе совершенно бесструктурным образом.

 


[1] Хотя от Фуллера мы знаем, что "точек" нет в природе – это лишь человеческая абстракция.

[2]В качестве первой курсовой был оформлен мой доклад «Вопросы и императивы: корреляты референциальности» на конференции Ломоносов-98 (УДК 17.02). Он был до безобразия коротким, но казался мне тогда интересным предметным сочетанием, затрагивающим несоответствие значений вопросных и предполагаемых в качестве релевантных к ответу выражений с выходом на герменевтическую проблематику.

[3] Вслед за Фуллером, я склонен, в смысле отмеченной А.Пуанкаре дихотомии, преимущественно геометрически, нежели алгебраически, постигать структурность мира. 

[4] Подобно тому, как древние фарисеи говорили, что не человек существует или должен существовать для закона, но закон – для человека, а Иисус Назарейский требовал следовать добровольно выбранному закону, будучи выше его благодатью, теперь имеется возможность провозгласить (увы, бездоказательно в нововременном, но вполне обоснованно в современном, инсайтном, смысле), что не жилье человеческое организуется или должно организовываться под некоторую экономику, но сама эта экономика – под жилье и задачи его организации. Ибо задачи экономики в социально-управленческой модели конституционной монархии – задачи кесаря, тогда как задачи достойного и развитого жилья – задача сообщества граждан res publica. Именно в этом состоит пафос моих собственных занятий вопросами mobile-tiny-manufactured housing, и в этом, похоже, был пафос многих из тех, кто встал на сторону М.Охитовича в споре о социалистическом расселении до 1929 года. И признавая, что лишь институциональное право на оружие граждан может быть ключевым условием для создания в стране системы конкурентного администрирования, ибо только тогда административная конкуренция будет осуществляться в режиме спортивной (олимпийской) соревновательности и не носить характера интриги, ведущей к гражданской войне, а конституция получит примат над уголовным кодексом в качестве основного закона, нужно одновременно признать и более фундаментальную функцию такого права – физическую гарантию еще одного, естественного, права жилого присутствия на территории страны.

[5] https://www.youtube.com/watch?v=BDuLKdUT24M, последние минуты записи.

[6] В квантовой логике нарушается закон дистрибутивности, а также под сомнением оказывается  импликация. Более плотно проблему материальной импликации изучают такие направления неклассической логики, как интенциональная и релевантная (обычно эти два названия отождествляются, но я склонен видеть здесь два смежных направления).

[7] Верен тезис Талеба и о том, что в жизни мы не знаем правил; но ведь они там есть и действуют, а "незнание закона не освобождает от ответственности" (а если это закон жизни, то и ответственность экзистенциальная). Потому-то, наверное, экономист Олег Григорьев любит повторять, что капитализм честен, но не справедлив.

[8] Талеб разделяет всякие расхожие в СМИ заблуждения – вроде того, что сейсмостойкие башни ВТЦ 11.09.2001 в Нью-Йорке уничтожили самолетами террористы Бен Ладена, а не промышленный подрыв, свидетельств чему полно на открытых видеозаписях и во множестве экспертных комментариев. Эти заблуждения отчасти простительны в связи с тем, к чему они прилагаются в качестве примеров – но, опять же, отчасти, поскольку иной взгляд на природу упоминаемых им происшествий значительно осветляет такого рода "черных лебедей". Есть и другие примеры такого рода неоднозначностей (вроде идущего далее случая с ураганом в Новом Орлеане и спецификой деятельности FEMA в этой ситуации), однако у меня нет желания рассматривать их подробно.

[9] Маркерный подход к исследованиям трендов на пару с когерентностной предпосылкой достоверности и определением "информационных лакун", или зон недосказанности, соответствует тому, о чем говорит Талеб применительно к "проблеме скрытых свидетельств": "однажды переварив идею скрытых свидетельств, начинаешь видеть множество вещей, до сих пор остававшихся в тени". Также можно сказать, что это понятие есть широкий аспект того, что в сфере "data mining" также известно под именем "интент-анализ", или исследование неявных сущностей. Когда я говорил о способности работать с этими вещами некоторым из своих потенциальных работодателей, они поначалу были страшно заинтересованы, а когда я пытался объяснить им "метод" такой работы, о котором они меня спрашивали, то, узнав его, они приходили в замешательство и отказывали мне в должности, хотя их вопрос был задан из "Среднестана", тогда как мой ответ был, скорее, не из "Крайнестана", но из пограничной области (ибо это, как всякий вопрос и связанная с ним проектная деятельность, есть сфера портальной, или пограничносй, онтологии). Увы, у меня тогда не было этих, все более уверенно становящихся общим местом среди просвещенной части делового мира, талебовых понятий, на которые я мог бы сослаться.

[10] См. параграф «Неопределенность «ботаника» в "Лебеде".

[11] Мне непонятно вот что: почему, ругая платонизм и превознося Поппера, Талеб ничего не говорит про Фейерабенда, оказавшего на Поппера влияние? Ведь, критикуя платонизм, он высказывается именно против методологического принуждения. Почему не говорит о "достойном мухлеже" математика Галилея?

[12] Которую иные авторы, не особо разобравшись в предмете, ошибочно называют "синергетикой". Но то, о чем он говорит – еще не синергетика, но, безусловно, увлекательная и пестрая "постнеклассика" (понятие, введенное ак. В.Степиным), безусловно, имеющая к синергетике отношение, которое всякий раз в постнеклассике приходится отыскивать и уточнять, разбираясь в концепциях вроде масштабируемой случайности Уиллиса и Юла.

[13] Тогда как исходная категория демонстрирует обратное ветвление корней, в пределе заканчивающаяся если и не клубнями (в случае плодового дерева), то постмодернистским ризоматическим мочалом.

[14] Тот факт, что платонистическая традиция, вкупе с дискурсом универсалий и абсолюта, повлияли на формирование концепции "национальной исключительности", не говорит о том, что они были ее непосредственной причиной; здесь имеет место либо подмена кондициональной причинности в смысле Юма монокаузальной, либо подмена формальной или действующей причинности целевой, поскольку принцип закрытого тоталитарного общества в смысле Поппера, воплощенный в задаче полнейшего обеспечения "исключительности" а каком бы то ни было статусе, скорее всего, относится к порядку именно целевой причинности в аристотелевом смысле.

[15] Разница между размывающей "академической эрудицией" и четким знанием предмета обозначена в предисловии к книге "Возможность управления...".

[16] Сей пример в свое время нам рассказывали на семинаре по методологии естественных наук.

[17] Можно добавить здесь иной, хорошо известный, пример – Спинозы, почти на столетие забытого после его смерти.

[18] Борхес довел до предела старую игру "гадания по книге".

[19] Согласно синергетической геометрии Р.Б.Фуллера, точка – абстракт, достаточной вредный в своей устойчивости: согласно ему, в мире не существует точек, но есть пересечения и петли, то есть взаимодействие, или "коммуникация сплетений" непрямых линий. В этом смысле стоит осуществить еще одну демаркацию идей Талеба от идей прочих авторов: когда он критикует "линейность" в Среднестане, то, скорее всего, следует подразумевать прямолинейность: когда в рамках подобных нарративов противопоставляется нечто "линейное" и "нелинейное", обычно сама нелинейность оказывается выступающей в каком-то невероятно абстрактном значении неких, весьма смутных, интуиций тех, кто впоследствии начинает использовать понятия нелинейности. Однако если синергетической новостью оказывается двойка, а не единица, как начало численности и оформленности мира, то речь здесь должна идти, скорее, о прямой и непрямой линейности, нежели о "линейности" и ее отрицании без позитивно выражаемой альтернативы. Рассуждения Талеба о нелинейности мира прекрасно демонстрируются геометрической эстетикой некоторых рисунков Эшера, где в свободной "экогеометрической" нише вдруг обнаруживается новая живая форма, ее заполняющая.

[20] Действительно, в аспекте сказанного в предыдущей сноске прямую линию так удобно поставить торцом и тем превратить в обобщающую точку как нечто якобы реальное и "объективное". Еще бы – ведь точку обозначил чем-то более фундементальным, чем линия, авторитетный Евклид, а те линии, что не превращаются в точку, какие-то неправильные, неверные, ненадежные и хаотичные, ибо непонятно, как и чем они образованы. Эти линии всегда есть нечто большее в образуемых ими фигурах, чем они сами, и за ними теряется сама "линейность", которая, в платоническом рассмотрении геометрии (заведомо критикуемое Талебом как все платоническое), должна быть рассмотрена в "максимально первичной" идеальности. Однако именно для непрямого новостью все равно оказывается линейность, но в этом случае она именно что многомерная. Для Фуллера первичной правильной многомерностью являются две противонаправленные ломаные линии, каждая из которых образует "реальный треугольник" (с возможностью его проекции на плоскость), тогда как во взаимозамкнутом виде образуют тетраэдр – первичную объемную фигуру с углами.

[21] Гротескный вид этого – то, что проделывал Ч.Чаплин на съемочной площадке с простыми вещами, вовлекая в маскарадный бедлам находившихся поблизости людей; кстати, "кормящая машина" в его фильме "Новые времена" очевидно взята с одной из картинок Робинсона.

[22] О профессии он говорит, когда советует выбирать немасштабируемый ее вариант, что легко интерпретируется в григорьевских понятиях размывания сложных профессий с целью удешевления и повышения производительности труда в соответствующей сфере деятельности.

[23] Из этой идеи неиерархического соотношения объектного и метауровней в студенческие годы у меня возникла гипотеза о диалоговой ("поливерсальной") модельной структуре, наряду с идеей двойственности антецедента и некоторыми другими вещами.

[24] Эту математическую хохму я также обнаружил в популяризиторской книжке М.Гарднера.

[25] Эту тему развивает "ховринская" группа исследователей Симона Кордонского, обсуждение концепции "гаражной экономики" которых в рамках НИЦ "Неокономика" привело к представлению о двух типах "гаражности": как среднестановой по сути, деградирующей формы экономической кооперации ("распределенных цехов") – с одной стороны, и как крайнестанового поля инновационных флуктуаций, порождающих такие инновации, как легковой автомобиль, аспирин и персональный компьютер.

[26] На эту же тему есть один лемирик – насколько помню, от М.Векслера: "Когда лоху становится плохо, он минувшую хвалит эпоху. А когда хорошо – посылает он в жо...: и страну, и жену и эпоху".

[27] В СССР была другая ситуация – со среднестановыми "черными лебедями": так, смерть в системе культуры советских акцентов была либо героической, либо ее вообще "как бы" не было, как не было личной трагедии в отрыве от феномена общественной значимости или пользы, ради которой осуществляется самопожертвование. В связи со специфической "бессмертностью" советского человека в стране был и своеобразный культ молодежности, естественным образом становящийся брендом где-то с 1980-х гг. на вестернизированных стандартах потребления.  

[28] Параграф "Реальность? Зачем?".

Добавить комментарий